. Мир «Проект Ч»: Припять глазами очевидцев
Мир «Проект Ч»: Припять глазами очевидцев

Мир «Проект Ч»: Припять глазами очевидцев

«Известия в Украине» продолжают серию публикаций к 25-летию аварии на ЧАЭС. Сегодня мы расскажем о первых часах после взрыва, полной секретности, панике, эвакуации, а также черном правительственном кортеже. Предлагаем увидеть аварию глазами тех, кто жил в Припяти, единственном мертвом городе Украины.

Некоторое время назад по заказу московской киностудии мне пришлось собирать фактаж для сценария фильма о людях, переживших Чернобыльскую трагедию. С той поры жизнь сама собой разделилась надвое: до того, как в моем компьютере появилась папка «Проект Ч» и после. Было много разных встреч, поездки в Припять и Чернобыль с Сашей Сиротой, бывшим припятчанином, главным редактором интернет-проекта Pripyat.com. Иногда, выйдя из припятского дома на Троещине или Харьковском массиве, где собрана некая резервация живых жертв Чернобыля, я заезжала в ближайший тупик и рыдала. Даже в пересказе много лет спустя они излучают боль, превышающую порог возможного. В рассказах из папки «Проект Ч» — свидетельства очевидцев.

«Мы смотрели красивое зарево на небе»

Татьяна Лукина, бывшая припятчанка, первый организатор фонда «Дети Чернобыля»:

— О взрыве мы узнали утром 26 апреля. В те времена у нас не было проблем с деньгами. У мужа Володи зарплата доходила до 700 рублей. «Химзащита», где он работал, была самой высокооплачиваемой организацией. И у меня было две работы. Каждую субботу мы ходили в ресторан, без цветов я вообще не жила. В тот день муж должен был ехать на работу, но их не пустили. У нас,на улице Ленина был круг, где останавливались рабочие автобусы. В тот день их не было, но никто ничего не знал. Начальник сказал сидеть пока дома и смены не будет. Это был конец месяца — они часто работали сверхурочно. Готовился пуск реактора. Муж говорит: «Поеду я цветов куплю тогда!» 26 апреля был юбилей нашей свадьбы. И вот, как он, закатав рукава, вышел из дома, так потом у него и был ожог рук. Он поехал на рынок, но там уже всех разогнали. Вернулся хмурый: «На атомной авария!» «С чего ты взял?» «Там уже ходят химики в противогазах».

Многие видели эту хронику первых дней, которую снимал мой хороший, добрый друг Михаил Назаренко. Он умер в 1994-м. У нас в подъезде было два телефона: в нашей квартире и у одного адвоката. Люди к вечеру начали бегать, просить позвонить. Начиналась суета. А на пятом этаже жил водитель, который возил работников горисполкома. Он сказал, что ничего толком не знает, но если у кого есть возможность уехать — уезжайте. В 12 часов наш сосед адвокат уже грузил в машину ковры и сумки. Мы ничего не поняли. Думали, что он меняет квартиру. Он никому ничего не сказал.

В день аварии, утром я отправила Наташу в школу, которая находилась возле нашего дома. Они каждое утро делали зарядку. День был теплый, они на улице прямо и занимались. Минут пять-семь это продолжалось, потом вдруг детей очень быстро начали уводить со школьного двора в школу. А часов в одиннадцать мне позвонила учительница и говорит: «Что Наташа сегодня ела? У нее, наверное, отравление». Я побежала в школу. У дочери рвота. Им дали таблетки радиоактивного йода. Вечером нам тоже принесли эти таблетки.

Спрашиваю: «А беременным можно это принимать?» Медсестра говорит: «Кажется, это йод, но я не могу вам точно сказать. И вообще, нам сказали никому об этом не говорить!» Я тогда была на шестом месяце и побежала звонить по автомату, так как телефоны уже отключили. Перед тем, как отключить, нам позвонили и сказали, что по всем вопросам нужно обращаться к дежурному в исполкоме.

После таблеток Наташке было целый день очень плохо, я вызвала скорую помощь. Она, как в детстве — то спит, то плачет, а то вскакивает и кричит. А еще каждые пятнадцать минут пролетал вертолет и она орала: «Мама, сейчас все взорвется!» Это был нервный срыв. Не понимаю, откуда у нее появился этот страх. У дочери он до сих пор остался. Потом приезжали англичане и французы, спрашивали ее: «Наташа, ты хочешь поехать в Припять?» Она говорит: «Я очень хочу, но я боюсь. Боюсь видений!» Ей очень долго снились вертолеты.

Скорая приехала только ночью. Врач сказал: «Нужно у ребенка снять стресс, но я настолько грязный, что вы даже не представляете! Не могу подойти к ребенку». И это была первая информация, которую я получила. Он подтвердил, что авария серьезная, и если есть возможность, нужно немедленно уезжать. Но город уже перекрыли.

Утром мы пошли на поезд Москва—Хмельницкий. Было решено, что муж Володя останется, а я отвезу ребенка в Москву, к моей подруге Наде. Но поезд уже несся, закупоренный, не останавливаясь. Стояли две или три электрички на Нежин и Чернигов, забитые так, что не втиснуться. Все автомобильные пути были перекрыты. Даже автобусы уже не шли. Ночь прошла в беготне. У нас квартира была, как штаб. Водитель из горисполкома забрал ночью двоих маленьких деток. Жена его прибежала и говорит: «Таня, никому не говори, мы уезжаем!» Но как я могла молчать? Только они уехали — я сразу девчонкам сказала, что дела очень серьезные. Тем не менее мы с подругами полезли на крышу — посмотреть. Было очень красивое зарево на небе. Оно переливалось, как радуга, как северное сияние. Мне это запало в душу. Давно уже тех подруг моих нет, ни Маши, ни Лиды. А я беременная туда полезла.

На следующий день, в двенадцать часов мы собирались сесть за стол, отметить годовщину свадьбы. А в десять утра передали сообщение о сборе. Это был первый день свадьбы без цветов. Нам сказали, что нужно взять продукты питания на три дня, документы, необходимые вещи, закрыть форточки, закрыть двери, перекрыть воду и внизу отметиться у дежурного милиционера. Мы очень долго стояли на улице. Дети радовались, для них это приключение: едем аж на три дня! Не было никакой паники. Когда мы ехали, то в старых Шепеличах вдоль дороги стояли старушки в черных платках и крестились. Некоторые из них стояли с иконами. Мы ехали очень медленно, навстречу постоянно шли грузовые машины и скорые. Двадцать минут проехали, остановились — кому-то делают искусственное дыхание. Еще двадцать минут проехали, снова остановились. Приехали в Полесское часов в двенадцать. Я начала задыхаться. Сильно перенервничала, особенно когда увидела старушек с иконами. Потом на остановке спросила, чего это они в черных платках. А одна говорит: «Детонька, ты еще не знаешь, у нас даже во время войны такого не было! Это хуже, чем война!» Это мне запало в память навсегда (плачет) Старухи говорили: «Вы сюда не вернетесь! Поглядите: даже журавли отсюда улетают!»

Нас забрала скорая, которая тоже ехала очень медленно, пыталась по траве обогнать колонну машин. Мне только говорили все время: «Потерпи, потерпи!». Когда меня привезли, в больнице были уже не полесские врачи. Подтягивали киевский персонал. Со мной поговорила врач и сказала, что мне нужно хорошо подумать о будущем ребенке. Таких, как я, было очень много. Я говорю: «А что же я могу думать? Шесть месяцев, ребенок уже шевелится! Что думать?!» И меня оставили в покое. Потом объявили, чтобы все беременные обратились в гинекологию, в роддом. Нас было около пяти тысяч. Всех разделили: одних на аборт, других — на преждевременные роды.

Настолько убедительно об этом говорилось, что женщины соглашались: «Вспомните Хиросиму и Нагасаки! Поймите, у вас сейчас есть возможность не рожать инвалидов!» Абортарий работал круглосуточно. Такая мясорубка. Один врач был постоянно пьяным. Бахнет сто грамм и пошел: следующая, следующая. Уйдет курить — садится другой гинеколог. Они постоянно менялись.

В Полесском мы столкнулись с тем, что с питанием стало плохо. Дочь просила: «Мам, я кушать хочу!» В это время кашу принесли, я ее разделила, а каши той — ложка буквально. Ведь нас туда кинули в пять раз больше, чем само Полесское, а продукты не успели завезти.

Самое интересное, что туда вдруг приехала моя мама! Она ехала к нам на 1 мая. И в Москве услышала, что случилась авария на Чернобыльской АЭС. Она сразу поехала в обком, и там ей сказали, куда эвакуировали людей. Приехала она в Полесское, а где искать? Пошла на почту. Решила, что пойдет туда, сядет и будет ждать. А мы тоже пошли на почту попытаться дать телеграмму. И вдруг — она подходит.

1 мая был митинг. Многие люди друг друга искали. Родители, которые работали в ночную смену на атомной, искали детей. Мы соседских детей забирали с собой. На дверях везде оставляли записки. И на митинге объявляли постоянно: тот разыскивает того-то, тот — того. А Наташа вцепилась мне в руку: «Мам, объясни мне, что такое эвакуация?» Все время спрашивала. Это слово у нее все не шло из головы. Я говорю: «Наташа, ну, это как во время войны. Знаешь, детки в одну сторону ехали, родители — в другую, потому что нельзя было вместе». Прошло время, она была в детской гематологической больнице, а я в областной, в роддоме, потом ее перевели в институт на площадь Шевченко. И нянечка как-то привезла ее ко мне. Наташа бросилась ко мне и первое, что она закричала: «Мама, я знаю, что такое эвакуация! Мамочка, я тебя нашла!» Кричит, плачет. Это было ужасно.

Потом у нее поднялась температура под сорок, нас забрала скорая и отвезла в Киев. На подъезде к городу нас пересадили в две разные скорые, и у нее не записали фамилию. Меня отправили в ПАГ, а ее — в больницу № 14, к доктору Бебешко. Она была там единственной девочкой без родителей. Он потом говорил: «Я помню эту девочку. Длинные волосы, которые жутко фонили. Ее два раза в день мыли, а она плакала и просила: только не обрезайте! Когда меня привезли в ПАГ, велели раздеться догола в приемном покое. И вот я перед врачами стою голая, а они сидят в ряд в перчатках, намордниках, повязках и шепчутся: «Женщина облученная! Женщина облученная!» Потом меня повели в душ. Холодина! Дали какие-то тапки и легкий халатик. Я проплакала всю ночь. Только санитарочка пожилая принесла мне горячий чай, обняла меня: «Дытынко моя!» А я плакала: «Вы не бойтесь меня, пожалуйста, я не облученная. Я не знаю, куда увезли моего ребенка!»

Утром меня перевезли в Киевскую областную больницу. Это был рай по сравнению с предыдущим местом. Врачи пытались найти мою дочку, но оказалось — невозможно. Информации — ноль. А дочь, которой было девять лет, на некоторое время потеряла память и зрение на фоне нервного стресса. Я договорилась со старшей сестрой-хозяйкой: «Никому не говори. Попробую дать телеграмму!» Нас отпускали гулять, и вот я в больничном халате доехала на троллейбусе до Главпочтамта и написала телеграмму на имя Горбачева. На почте почитали и говорят: «Она не пойдет туда». А я: «Вы обязаны принимать — принимайте!» Только приехала в больницу, меня уже там ждали. Наташу нашли. Так мы и встретились. После больницы я попала в Ворзель, где санаторий «Украина» принимал чернобыльцев. Там родился 101 ребенок.

Через несколько лет мою дочь оперировали на Кубе. У нее начиналась лучевая катаракта, и она на один глаз почти ослепла. После Кубы Наташа окончила медучилище. Поработала три года и сказала: «Мама, я должна разобраться, что со мной происходит». И пошла учиться на психолога. У нее до сих пор возвращается наваждение с вертолетами. И таких, как она, очень много. Травма засела в сердце, в душе. Так и живем с ней.

«Злые люди страшнее радиации»

Любовь Сирота, поэтесса, сотрудник Дома культуры ЧАЭС, руководитель литературного объединения Припяти:

— На 1 апреля 1986 года мы во Дворце культуры проводили юморину. Тогда руководители СССР стали умирать по очереди. И юморина начинались с того, что над сценой висел гроб и в нем летал один из инженеров станции Баранкевич. Сейчас кажется, что это была вроде репетиция чего-то предстоящего — полунамек. В той юморине был сюжет, где приезжего журналиста водит по станции гид. Журналист видит, как люди на станции работают — кто кувалдой, кто еще каким-то допотопным инструментом. Мы сами над собой подтрунивали, над тем, в каких условиях приходится работать. А недалеко от станции, возле автобусной остановки стоял долгострой, где никак дело не двигалось с места. Зато все было обнесено забором. И ведущий вдруг говорит: «Мы даем обязательство: к концу года весь город обнести таким забором!»

Ночью с 25-го на 26-е, приблизительно около часа ночи я только задремала, как вдруг услышала хлопки. Время было теплое — весна, окна открыты. Жили мы неподалеку от реактора, 15 минут ходу пешком, возле «рыжего леса». Утром, когда отправляла сына Сашу в школу, было ощущение приподнятости. Сама вышла из дому позже — у меня было в это утро литобъединение. Иду, а город моют, течет пена, поливальные машины всюду. Тогда мне подумалось, что город моют перед праздником. Когда вышла в центр, сразу бросилось в глаза, что очень много людей: буквально улицы запружены и очень много милиции. Опять же, думаю, перед праздниками! Снова не придала этому значения. Уже во Дворце мне дежурная сообщила: очевидно, что-то случилось на станции.

Сын пришел из школы грязный, весь в песке. Сказал, что у них в школе был субботник. Но это он, конечно, схитрил. На самом деле они с другом ходили на речку. Там возились в песке, строили крепости, как все дети. Хоть я раньше так не делала, но на всякий случай закрыла его дома на ключ. Вечером мы с Любой Ковалевской выступали на поэтическом вечере, было много вопросов, люди с удовольствием слушали поэзию, много цветов. Потом прошлись с ней по проспекту Ленина, подошли к кольцу. И тут все стало очевидным: мы увидели дрожащее зарево над станцией и раскаленную вентиляционную трубу. Сработал журналистский интерес, решили пойти к мосту. А там ведь была такая радиация — тысячные прострелы. Когда мы возвращались, навстречу нам ехал целый кортеж машин: черные «Волги», «Чайки». Это доезжала в Припять правительственная комиссия.

Тут мы с ней обнялись без слов, потому что не были уверены — встретимся ли мы вообще. Ощущение тревоги носилось в воздухе. Когда я пришла, Саша уже спал, окно открыто. Я сложила на всякий случай небольшую сумку, достала документы и пожалела, что в сумку не поместится альбом, который я ночью перед аварией приводила в порядок. В три часа ночи раздался стук в дверь. Будили именно наш район: близость к реактору, не исключалась также возможность взрыва станции. Думаю, будили для того, чтобы мы могли куда-нибудь бежать.

В квартире меньше ощущалось, а в коридоре мы почувствовали металлический привкус во рту. Возле автостанции были телефоны-автоматы, и я попробовала дозвониться куда-нибудь. Но все телефоны оказались отключенными. Автобусы стояли под Шепеличами и ждали команду. Но до девяти нас так и не вывезли, и люди начали расходиться по домам. А рядом в общежитии жили командировочные, и от них было слышно, как кричат: «Идите к нам! У нас самогон есть!»

Неизвестность убивала больше всего: машины мотались, вертолеты летали. На стадионе загружались, летели на станцию и что-то сбрасывали. Женщины бежали смотреть на вертолеты. Люди ведь ничего не знали. Я побежала к Дворцу культуры. Пришел директор ДК из горкома — мы к нему с вопросами. Это были как раз выходные дни, и должна была быть дискотека в нашем огромном зале. Его спрашивают, можно ли проводить массовые мероприятия, свадьбы, когда такое случилось. Он ответил: «Все должно быть как всегда, никакой паники!»

Потом мы пошли в новый универсам на площади. Всюду продавали дефициты: сметану в пачечках, копченую колбасу, молоко в пакетах, видно, выбросили уже за ненадобностью те продукты, которые предназначались для спецобслуживания партийного руководства. Люди бросились тратить свои последние копейки, потратили деньги, забивали холодильники. Потом все это пропало, а они уехали ни с чем, без средств.

Автобусы шли лентой — туда и обратно. У нас почти сразу начали чесаться лица, глаза. Мы остановились в Иванковском районе. У людей денег нет. И принимали по-разному. Были случаи, когда ликвидаторы приехали в общежитие, и один из них рассказывал, как его беременная жена спала под забором, ее нигде не приняли.

Из Иванкова мы приехали в Киев. В гостинице «Москва», когда оформляли документы, нас спросили: «Вы ведь из Припяти, а проходили ли вы дезактивацию? Вот вы съездите вначале в областную больницу, вас обработают, а тогда приедете к нам». Мы в первый раз такое услышали. Поехали в больницу. У меня от волос был фон, а у Саши даже после обработки печень излучала 50 миллирентген. Из больницы нас послали в Соломенские бани, поставив печать на наши справки. Сестра дала Саше костюмчик совершенно новый, вещи детские. Все это забрали на проверку, но потом не отдали. Я переживала, чтобы хоть паспорт вернули. Взамен дали какие-то полуфабрикаты. Мне, например, выбирать было не из чего, и я взяла платье с коротким рукавом в клеточку, какой-то жуткий плащ, одни колготки, одни трусики. Обуви на меня не нашлось, и я взяла тапочки. Все в одном экземпляре, переодеться нам было не во что. Потом мне удалось поехать в Полесское. По дорогое обратила внимание на ворон — такие жирные, неповоротливые. Рассказывали, что птицы, которые пролетали над реактором, просто потом засыпали и падали. Мы видели запустение, закрытые колодцы — все как во время войны.

Ухудшение здоровья произошло очень быстро, фактически за полгода. Вот я все могла, а потом уже почти ничего. В июле я начала работать на Киностудии Довженко. До осени ситуация сильно ухудшилась: то приступы сердечной боли, то ноги отнимаются, то температура под 40, рвота, синюшность, страшные головные боли. К тому же начались провалы в памяти. Вначале не понимали, стеснялись об этом говорить. Дома пошутишь — и все. Потом это стало серьезно. Позже мы поняли, что это у всех. Даже такие вещи — например, вчера были в гостях у соседей, общались, пили чай, а сегодня встретились во дворе, и соседка по моим глазам видит, что я не помню этого. Она говорит: «Ничего, вспомнишь потом». Смех и грех.

Осенью я поехала забирать Сашу из очередного лагеря. Правда, непонятно было, куда его везти. В Ирпене мы с Любой Ковалевской жили нелегально. Она свою дочь забрала, а я только поехала за сыном. Пошла искать Сашу и услышала, что припятских детей вывозят в интернат. Успела буквально в последний момент. Дети были осунувшиеся, страшные, с лихорадками на губах. Мне рассказывали старшие девочки, что воспитатели их чуть не били. Одна девочка, узнав, что случилось с ее родителями, все время плакала, а воспитатели на нее орали. Права была бабка Татьяна из зоны отчуждения: «Злые люди страшнее радиации. ».

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎