. Прочитайте онлайн Город (сборник)
Прочитайте онлайн Город (сборник)

Прочитайте онлайн Город (сборник)

Меня зовут Малколм Померанец, и я – человек-с-топором, хотя совсем не из тех, кого показывают в телевизионных реалити-шоу о лесорубах. Будь я им – давно бы отрубил себе обе ноги или меня раздавило бы падающим деревом. Неуклюжий я с детства. И разминуться со смертью в результате несчастного случая мне удалось только благодаря правильному выбору профессии – я музыкант, – не требующей использования технических устройств с силовым приводом и пребывания на чреватой опасностью территории. На сленге музыкантов топор – инструмент , и мой топор – саксофон. Играю на нем с семи лет, когда сакс и я не так уж отличались ростом.

Сейчас мне пятьдесят девять, и я на два года старше Ионы, моего лучшего друга последние чуть ли не пятьдесят лет. Я высокий, Иона – нет. Я белый, он – черный. Познакомился я с ним – десятилетним, быстрым, стройным, пианистом-вундеркиндом – летом 1967 года, когда мне было двенадцать и я топал по жизни, как Ларч, дворецкий в «Семейке Аддамс», популярном телесериале, показанном годом раньше. А впервые услышал игру Ионы, когда он наяривал мелодию «Когда-нибудь я выбьюсь в люди» Толстяка Домино.

По моему настоянию Иона недавно наговорил историю своей жизни – по крайней мере, о странной и опасной ее части – на магнитную ленту, и литературная обработка его повествования превратилась в книгу «Город». Мою жизнь наговаривать на магнитофон смысла нет, потому что все самое интересное в ней случилось, когда я общался с Ионой, а он уже все рассказал. Правда, один эпизод моей жизни стоит записать: череду любопытных событий, случившихся за несколько недель до нашего с ним знакомства. Так же, как его более продолжительная и захватывающая история, этот эпизод свидетельствует о том, что наш мир – более загадочное место, чем нам кажется большую часть времени, которое мы проводим, тащась от завтрака к отходу ко сну, согласно вселяющему уверенность, знакомому распорядку дня.

В те дни мы с моей семнадцатилетней сестрой Амалией жили душа в душу, прямо как близнецы, несмотря на пятилетнюю разницу в возрасте и отсутствие внешнего сходства. Блондинка, с завязанными в конский хвост волосами, гибкая и грациозная, радующаяся жизни во всех ее проявлениях, как солнечному свету, так и тени, она и сама светилась, причем, клянусь, это не плод воображения обожающего ее маленького братика. И как же отличался от нее я, неуклюжий двенадцатилетний подросток с огромным кадыком, который выглядел так, будто я целиком проглотил яблоко «Гренни Смит», и оно застряло в горле. Хотя Амалия не могла похвастаться богатым гардеробом, она всегда одевалась сообразно происходящему мероприятию и выглядела так, будто сошла со страниц каталога «Сирса». Я же, с моими круглыми плечами и непропорционально длинными, словно у орангутанга, руками, пытался скрыть собственную неуклюжесть, одеваясь по-взрослому, но из-за полного отсутствия вкуса только привлекал к себе большее внимание черными остроносыми туфлями и белыми носками, брюками от костюма с ремнем на три дюйма выше пупка и рубашкой с короткими рукавами и косым воротником, застегнутой на все пуговицы.

В двенадцать лет о девочках я еще не задумывался. С моим длинным, бледным лицом и собачьими глазами за толстыми линзами очков в черной оправе, я, наверное, уже тогда понимал, что и в юношестве вокруг меня не будут виться стайки красивых девушек. Я любил мою сестру и мой саксофон, и мне этого вполне хватало.

И хорошо, что хватало, потому что наша с Амалией домашняя жизнь ничем не напоминала показанную в сериалах «Оззи и Харриет» или «Предоставьте это Биверу». Наш отец, квалифицированный рабочий, руководил бригадой токарей. Дома он по большей части молчал, практически никогда не выказывал эмоций, и ему вполне хватало холодного взгляда, чтобы выразить неодобрение или страстное желание взять за шиворот и отвести в свой токарный цех, где работа медленно, но верно превратит тебя в человека. К сигаретам «Честерфилд» он относился, как набожный католик – к святому причастию. Амалия настаивала, что он совсем и не холодный человек, но обиженный жизнью и эмоционально отстраненный. Наша мать обожала телик, отрывалась от него лишь для того, чтобы посудачить с миссис Яновски, которая жила в соседнем доме, а сигареты «Лаки страйк» курила непрерывно, словно точно знала, что от этого зависит судьба Земли. Не прерывалась даже на еду. И ела обычно в гостиной – замороженные полуфабрикаты, готовые к употреблению после быстрого разогрева в микроволновке. Она полагала себя образцовой домохозяйкой: под этим понималось, что она эффективно перекладывала всю работу по дому на нас с Амалией.

Король и королева нашего среднеклассового замка разговаривали друг с другом так редко, что поневоле возникало предположение об их телепатическом общении. Если так оно и было, то, судя по их отношению друг к дружке, любой такой мысленный разговор вызывал у них отвращение. Амалия говорила, что давным-давно у родителей случился какой-то серьезный конфликт, они жестоко обидели друг друга, наговорили много того, чего говорить не следовало вовсе, и не могут заставить себя простить друг другу, а потому находят болезненным разговор на любую, даже самую нейтральную тему. Амалия никогда не думала о человеке плохо, пока он не доказывал, что душа у него черная-пречерная.

Моя сестра играла на кларнете с восьми лет. Началось все, когда мальчик из соседнего квартала, которого родители заставляли учиться музыке, взбунтовался и убедительно пригрозил, что повесится, если от него не отстанут. Инструмент ей отдали бесплатно, и она хотела научиться на нем играть не в последнюю очередь потому, что знала: звуки эти раздражали родителей. Амалия надеялась своей игрой достать их до такой степени, что ее отправили бы упражняться в отдельно стоящий гараж на один автомобиль, где ей не пришлось бы видеть, как родители решительно настроены не разговаривать друг с другом, а воздух пах машинным маслом, резиновыми покрышками и плесенью, а не табачным дымом от «Честерфилда» и «Лаки страйк». Надеялась она не зря, и в последующие годы, которые мы прожили в этом доме, родители чаще всего разлепляли губы, чтобы сказать: «Унеси его в гараж». Нам это говорили не только тогда, когда мы играли на кларнете и саксофоне, но и в тех случаях, если наше присутствие отвлекало их от телика, выпивки и беспрерывного курения.

Амалия играла на кларнете чертовски хорошо, но на саксофоне я показал себя вундеркиндом, сам научился играть и сам шлифовал свое мастерство, всегда стараясь добиться большего. Игра на саксофоне – единственное, что я умел делать изящно.

С высоким средним баллом и немалым писательским талантом, Амалия при всей ее любви к музыке могла рассчитывать на более светлое будущее, чем игра в данс-бенде. Хотя наши ушедшие в себя родители и не посчитали это высоким достижением, Амалия получила полную стипендию в одном из крупнейших университетов, благодаря своим высоким оценкам в школе и, в немалой степени, за счет нескольких написанных ею отличных рассказов, с которыми она не раз побеждала на конкурсах.

Я гордился сестрой, хотел, чтобы она достигла успеха в жизни, а больше всего мне хотелось, чтобы она выскользнула из-под канцерогенных облаков и родительской горечи, благодаря которым обитель Померанцев очень уж напоминала дом Ашеров Эдгара По перед тем, как тот утонул в болоте. В то же время я представить себе не мог, какой станет моя жизнь после того, как в конце лета она уедет в университет, и я останусь единственным членом семьи, которому не придется по вкусу обед из замороженных полуфабрикатов.

В начале июня, примерно за месяц до того, как я услышал мелодию Толстяка Домино, которую Иона Керк исполнял в доме своего деда, на противоположной стороне улицы, нечто странное произошло по соседству. Я говорю не о доме на востоке, не о доме Янковски, где моя мать и миссис Янковски регулярно судачили – еще не отойдя от просмотра мыльных опер, а потому путая фантазии и реальность – о семейных отношениях других людей, которые жили в нашем квартале. Нет, речь пойдет о доме к западу от нашего, в котором жил Руперт Клокенуол. Но теперь он пустовал, потому что старый мистер Клокенуол уже месяц назад умер.

Странности начались однажды ночью, в три часа, когда меня разбудил необычный звук. Сев на кровати, я не думал, что раздается он в моей комнате, пребывал в полной уверенности, что доносится он из-за окна, хотя он мог быть последним звуком из сна, который последовал за мной в реальный мир, поскольку, в силу своей угрожающей природы, разбудил меня. В данном случае создавалось впечатление, будто длинный меч доставали из металлических ножен, и металл скрежетал по металлу.

Даже в таком достаточно старом жилом районе, как наш, удаленном от небоскребов и суеты центра, город никогда не затихал, и задолго до того, как тебе исполнялось двенадцать лет, ты обретал навык отсекать знакомые погромыхивание, лязганье и постукивание, чтобы они не мешали крепкому ночному сну. Но этот звук показался моему уху чужим. Я откинул простыню и выбрался из кровати.

Еще ложась спать, я поднял нижнюю оконную раму в надежде на ветерок, но воздух оставался теплым и неподвижным. Когда я наклонился к окну, звук повторился, казалось, вибрируя в металлической сетке, защищающей от насекомых, словно тонкое лезвие стилета просовывали в ячейку, и я отшатнулся.

Когда скрежет раздался в третий раз, уже мягче, чем раньше, я осознал, что доносится звук не из окна, которое находилось в дюймах от меня, а из соседнего дома, а потому вновь наклонился к окну.

Между домами рос старый платан с густой листвой. То ли в прежние годы его недостаточно освещало солнце, то дерево страдало какой-то болезнью, но изогнутые во все стороны ветви не полностью скрывали дом, в котором раньше жил мистер Клокенуол. И я видел свет в одном из окон первого этажа.

Единственным родственником мистера Руперта Клокенуола оставался его брат, который жил чуть ли не на другом краю континента. И пока суд не объявил его наследником, выставить дом на продажу не могли, да и со дня смерти мистера Клокенуола никакой активности в доме не наблюдалось. Естественно, обладая обычной фантазией двенадцатилетнего подростка, я легко представлял себе драмы, которых, конечно же, не существовало, вот и теперь подумал, что в дом проник грабитель.

Свет зажегся еще в одном окне первого этажа, потом в окне второго. Занавески не позволяли заглянуть в комнату, но на их фоне я увидел темный, волнистый силуэт. Хотя любая движущаяся тень изгибается светом и поверхностями, на которую падает, эта показалась мне особенно странной, напоминая ската, плывущего в море с изяществом летящей птицы.

Пребывая в полной уверенности, что по дому мистера Клокенола бродит что-то страшное, я какое-то время подождал у открытого окна, вдыхая теплый ночной воздух, надеясь вновь увидеть эту подвижную тень или что-то еще. Конечно же, мое ожидание оказалось напрасным: ни тебе фантасмагорических форм, ни странных звуков, и вскоре даже мальчишечья страсть к тайнам и приключениям не могла удержать меня у окна. И мне пришлось признать, что грабитель или вандал, проникший в дом, не стал бы выдавать свое присутствие, включая свет.

Вновь улегшись в кровать, я вскоре заснул. Я знаю, что мне приснился дурной сон, в котором я попал в отчаянное положение, но, внезапно проснувшись и сев на кровати в четыре утра, я не мог вспомнить подробности этого кошмара. Окончательно не придя в себя, я вновь подошел к окну, не для того, чтобы взглянуть на соседний дом, в котором по-прежнему светились окна, а чтобы опустить нижнюю раму. Я также закрыл окно на шпингалет, хотя ночь выдалась теплой и ветерок бы не помешал. Не помню, с чего я взял, что окно необходимо закрыть на шпингалет, однако ощущал насущное желание это сделать.

Вновь в кровати, оставшийся час летней ночи я пролежал в полусне, что-то бормоча, словно бредивший малярийный больной.

По утрам наш отец обычно завтракал сандвичем: яичница с беконом на густо намазанном маслом тосте. В плохую погоду ел, стоя у раковины, смотрел в окно на маленький двор, молчаливый и ушедший в себя, словно обдумывая какие-то важные философские идеи… или готовя убийство. Рядом, на разделочной доске, его дожидалась кружка кофе. Сандвич он держал в правой руке, сигарету – в левой, по очереди поднося их ко рту. Глядя на это, я всегда надеялся на ошибку: он укусит сигарету и попытается затянуться сандвичем, но такого не случилось ни разу.

Утром, последовавшим за ночной суетой в доме Клокенуола, он поел на заднем крыльце. Когда спустился по лестнице и пошел на работу, я взял пустую кофейную кружку и пепельницу, оставленные на поручне, и унес в дом. Пока мыл их в раковине, Амалия понесла завтрак нашей матери в гостиную, где в телике какая-то кинозвезда давала интервью ведущему какого-то утреннего ток-шоу, и оба соревновались в том, кто сможет рассмеяться более фальшиво. Наша мать заказала жареную картошку, омлет с сыром и чашку консервированного фруктового коктейля. Она и отец редко ели одновременно и никогда – одно и то же.

– Я думаю, ночью в соседнем доме кто-то ходил, – поделилась со мной Амалия, вернувшись на кухню. – Я спала с открытым окном, и чей-то голос разбудил меня. А потом там в комнатах зажегся свет.

Окно ее спальни выходили на ту же сторону нашего дома, что и моей.

– Я никого не слышал, – ответил я. – Свет видел, кто-то там ходил, просто тень. Но ни один риэлтор еще не поставил на лужайке табличку «ПРОДАЕТСЯ».

– Может, они решили сдать дом в аренду, вместо того чтобы продавать.

– Странно это, вселяться в три часа ночи. Это один человек, или семья, или целая коммуна?

– Я никого не видела.

– Наверное, он мне приснился. Никто не стоял под моим окном. Я подумала, что кто-то позвал меня снизу, мужчина, но мне это, конечно же, приснилось, потому что, проснувшись, я выбралась из кровати и подошла к окну, но внизу никого не было.

Я положил на стол подставки для тарелок и столовые приборы. Пока готовил тосты (первые два подгорели), Амалия жарила яичницу-болтушку и отдельно – бекон. Наш завтрак.

– Как ты сказала… Мужчина под твоим окном?

– Он позвал меня по имени. Дважды. Но я уверена, это произошло во сне – не наяву.

– И что тебе снилось?

– Даже обрывков сна?

Ее яичница, бекон и тост лежали на одной тарелке. Мне она подала все на трех маленьких. Так мне больше нравилось. Я срезал корочки с моего тоста, чтобы съесть их отдельно. Даже тогда у меня были ритуалы, с помощью которых я надеялся в какой-то степени упорядочить наш, как мне представлялось, абсолютно хаотический мир.

Едва мы начали завтракать, как в примыкающей к кухне нише зажужжала стиральная машина, подавая сигнал об окончании стирки.

Я поднялся, чтобы переложить белье в сушилку, но Амалия остановила меня:

– С этим успеется, Малколм.

Я остался за столом.

– До отъезда в университет ты должна научить меня гладить.

Ее зеленые глаза сверкали – клянусь, сверкали, – когда что-то трогало или забавляло ее.

– Милый, по мне, доверить тебе утюг все равно что сунуть в руки бензопилу.

– Но ведь он никогда не станет гладить. А она может это делать только сидя перед работающим теликом.

– Она гладила, когда я была слишком маленькой, чтобы браться за утюг. И не забыла, как это делается.

– Не будет она гладить. Ты знаешь, что не будет. И мне придется ходить в мятом. – Даже в двенадцать лет вид моей одежды многое для меня значил, потому что мне казалось, что выгляжу я болван болваном.

– Малколм, и не пытайся гладить, когда я уеду.

– Не знаю. Посмотрим.

Какое-то время мы ели молча.

– Неправильно я поступаю, – прервала она затянувшуюся паузу, – уезжая учиться так далеко.

– Что? Не дури. Где тебе дали стипендию, туда ты и едешь.

– Я могла получить стипендию и где-нибудь поближе. Жить дома, а не в общежитии.

– В этом университете есть специальная программа писательского мастерства. В этом смысл твоей поездки туда. Ты станешь великой писательницей.

– Не нужно мне никакого величия, если ради этого приходится оставлять тебя с ними, чтобы потом сожалеть об этом до конца жизни.

Я понимал, что лучшей сестры просто быть не может, веселой, умной и красивой, но знал, что однажды она станет знаменитостью.

Попросив ее научить меня гладить, я чувствовал, что поступил эгоистично, но, по правде говоря, с одной стороны хотел, чтобы она поехала в университет, учеба в котором стала бы первой ступенькой в ее писательской карьере, а с другой не стал бы горевать, если бы она осталась.

– Я не такой уж неумеха, знаешь ли. Раз я так хорошо играю на саксофоне, то и гладить научусь, без риска сжечь дом.

– И вообще, – она меня не слушала, – нельзя стать писателем, лишь пройдя курс писательского мастерства. Нужно, что бы в тебе горел этот огонь.

– Если откажешься от стипендии, я вышибу себе мозги.

– Не мели чушь, милый.

– Вышибу. И почему нет? Как я смогу жить, зная, что загубил твою жизнь?

– Ты не сможешь загубить мою жизнь, Малколм. Наоборот, ты – самая важная и удивительная ее часть.

Амалия никогда не лгала. Не манипулировала людьми. Будь она другой, я бы посмотрел ей в глаза, настаивая на том, что я сделаю себе харакири, хотя знал, что никогда на такое не пойду. Вместо этого я смотрел на отрезанные корочки и делил их на более мелкие части.

– Ты должна взять стипендию. Просто должна. Это лучшее из всего, что когда-либо случалось в нашей жизни.

Я услышал, как сестра положила вилку.

– Я тоже люблю тебя, Малколм, – сказала она после паузы, и какое-то время я не мог ни посмотреть ей в глаза, ни произнести хоть слово.

После того, как мы убрали со стола, она помыла тарелки, а я их вытер, Амалия повернулась ко мне.

– Слушай, а давай испечем овсяное печенье.

– С шоколадной крошкой и грецкими орехами?

– Для мамы и папы мы сделаем их с нарубленными анчоусами и лимской фасолью, чтобы посмотреть на их лица, когда они откусят кусочек. А остальные – с шоколадкой крошкой и грецкими орехами. А потом отнесем тарелку к нашим новым соседям и познакомимся.

Она перечислила все необходимое: противни, миски для смешивания, лопатку, пару столовых ложек, мерный стакан… Поскольку я подозревал, что эта первая из многих проверок, которые позволят определить, можно ли доверить мне паровой утюг, я все запомнил, собрал и принес, ничего не уронив.

Вскоре после того, как мы поставили первый противень в духовку, аромат добрался до гостиной, и мать, оставив телик, подошла к двери в кухню.

– Грязь разводите? – спросила она.

– Нет, мэм, – ответила Амалия.

– А мне представляется, да.

– Только на время готовки. Потом приберемся.

– Сначала следовало сделать все, что положено, по дому, – указала наша мать.

– Все обязательно будет сделано, – заверила ее Амалия. – Занятия в школе закончились, так что времени у нас гораздо больше.

Мать стояла у двери в коридор, в розовом стеганом халате, с растрепанными волосами, легким недоумением на лице, словно наше занятие казалось ей не менее загадочным, чем какой-нибудь сложный ритуал вуду.

– Я люблю овсяное печенье с миндалем, а не с грецким орехом, – наконец изрекла она.

– Конечно, – кивнула Амалия. – Мы собираемся в одну порцию положить миндаль.

– Ваш отец любит овсяное печенье с грецким орехом, но без шоколадной крошки.

– Мы сделаем и такую порцию, – пообещала Амалия.

Мать повернулась ко мне:

– Ты ничего не уронил и не разбил?

– Нет, мэм. Все удержал в руках.

– Я люблю этот стеклянный мерный стакан. Сейчас таких больше не делают.

– Я буду с ним осторожен, – пообещал я.

– Будь с ним осторожен, – наказала она, словно и не услышав моих слов, и вернулась в гостиную к телику.

Мы с Амалией испекли печенье. Прибрались. Я ничего не разбил. И мы пошли знакомиться с новыми соседями.

Поднявшись по лестнице на крыльцо, мы увидели, что входная дверь приоткрыта. Солнце еще оставалось на востоке, горячие лучи проникали под свесы, ложились на пол яркими полосами. Мы стояли на выкрашенных серой краской досках. Амалия держала в руках тарелку с печеньем, я нажал кнопку звонка. Никто не откликнулся на мелодичную трель, и я позвонил вновь.

После третьего звонка, когда стало понятно, что в доме никого нет, Амалия повернулась ко мне:

– Наверное, в дом все-таки залезал вор, несмотря на свет в окнах. Конечно же, только вор, уходя, мог оставить дверь открытой. Ему-то что?

В четырехдюймовую щель между дверью и дверной коробкой я видел купающуюся в сумраке прихожую, а за ней такую же темную гостиную.

– Но почему вор не поленился выключить свет? Может, что-то не так и кто-то нуждается в помощи?

– Нельзя входить в чужой дом, Малколм.

– Тогда что же нам делать?

– Эй? Есть кто-нибудь дома? – позвала Амалия, шагнув к самой двери.

Ей ответило молчание, достойное нашего отца, завтракающего сандвичем на заднем крыльце.

Амалия позвала вновь, а когда никто не ответил, толкнула дверь, чтобы мы могли получше рассмотреть тесную прихожую и гостиную, где все, похоже, стояло, как было и при жизни мистера Клокенуола. За месяц после его смерти никто не приходил, чтобы вынести ставшие ненужными вещи.

– Может, нам пойти домой, позвонить в полицию и сообщить о взломе и ограблении? – предложил я после того, как сестра позвала в третий раз, еще громче.

– А если ограбления не было, ты представляешь себе, что они нам устроят за этот звонок?

Под «они» она подразумевала не полицию. Наша мать только и ждала повода прочитать нам нотацию. Пилила, пилила и пилила за малейшую оплошность, пока не возникало ощущение, что продолжаться это будет до скончания веков. А наш отец, который терпеть не мог материного голоса, которым она отчитывала нас, начинал орать на меня с Амалией, словно именно мы являлись источником раздражающего шума: «Я всего лишь хочу посмотреть этот маленький телик и забыть про говняный день на работе! Неужели это надо объяснять вам обоим?»

– Нельзя входить в чужой дом, – повторил я ее слова.

– Нельзя, – согласилась она и переступила порог с тарелкой печенья в руках. – Но ты помнишь, что мистера Клокенуола нашли через день после смерти. Вдруг кто-то нуждается в помощи.

Я, разумеется, последовал за ней. Если на то пошло, последовал бы за любимой сестрой даже в ворота ада. По сравнению с ними, входная дверь соседского дома не выглядела такой страшной.

Хотя шторы на окнах пропускали толику дневного света, гостиная утопала в тенях. И меня бы не удивило, если бы в этом молчаливом сумраке мы наткнулись на лежащий в гробу труп. Если в гостиной чего-то и не хватало, так только его.

Амалия щелкнула настенным выключателем, и зажглась лампа у кресла.

Слой пыли покрывал столик, на котором стояла лампа. Очки лежали рядом с книгой в обложке, которую мистер Клоукенуол наверняка бы почитал, если бы тот день не стал последним в его жизни. Никаких следов вандализма мы не увидели.

– Мы из соседнего дома, – крикнула Амалия. – Пришли познакомиться. – Она подождала, прислушиваясь. – Эй? Все хорошо?

На кухне гудел холодильник. На столе стояли грязные тарелки, на одной застыло пятнышко желтка. Между тарелками виднелись крошки от тоста. Инфаркт свалил мистера Клокенуола здесь, возможно, в тот момент, когда он поднялся из-за стола, позавтракав, и никто не удосужился прибраться после того, как его увезла служба коронера.

– Это ужасно – жить одному. – Амалия вздохнула.

В голосе слышалась искренняя печаль, хотя мистер Клокенуол не относился к тем людям, которые общением с соседями скрашивают одиночество, при условии, что оно его тяготило. Но мы знали, что человек он вежливый: если оказывался во дворе и видел кого-то из нас, несколько минут беседовал с нами через забор. Никто не считал его отстраненным или ушедшим в себя. Нам он представлялся застенчивым и – изредка – меланхоличным. Возможно, в прошлом у него случилась трагедия, с которой он так и не смог примириться. Вот почему грусть стала единственной спутницей, в компании которой он уютно себя чувствовал.

Увиденное очень огорчило Амалию.

– Кому-то следовало убрать со стола, помыть грязную посуду и забрать все из холодильника, пока продукты не испортились. Оставить все так… это неправильно.

Я пожал плечами:

– Может, чихать на него все хотели.

Моя сестра ни к кому не проявляла безразличия, даже пыталась искать доводы, оправдывающие наших родителей, но тут промолчала и она.

– Только не говори, что мы должны тут прибраться.

Она собралась ответить, но внезапно лицо ее переменилось, она вздрогнула и обернулась.

– Что… Кто – что? – в недоумении переспросил я.

– Нет. Что я не слышал?

– Он сказал: «Мелинда. Дорогая Мелинда».

– Судя по голосу – мистер Клокенуол.

Когда я был моложе, а моя сестра – более вредной, ей нравилось пугать меня, убедительно выдавая вымысел за правду. «Папа не знал, что я здесь, поэтому он снял лицо, а под ним оказалась морда ящерицы!» или «Боже! Я видела, как мама ела живых пауков!». И так убедительно она все это рассказывала, что мне потребовался год, прежде чем у меня выработался иммунитет к ее выдумкам, и еще год я притворялся , будто верю им, потому что меня это очень забавляло. Потом у нее проснулся интерес к парням и пропало желание пугать меня, хотя все эти выдумки пугали гораздо меньше, чем пара идиотов, с которыми она встречалась. Но даже в те дни ей хватало ума не больше двух раз ходить на свидание с психопатом-маньяком.

– Мистер Клокенуол умер и похоронен, – напомнил я.

– Я знаю, что он умер и похоронен. – Держа тарелку с печеньем в левой руке, правой она потерла загривок, словно разгоняя мурашки. – Или, по меньшей мере, умер.

– Мне уже не девять лет, сестра.

– Я уже знаю, что мама ест только дохлых пауков.

– Я не шучу с тобой, Малколм. – Она снова вздрогнула и повернулась, словно на голос, который я не слышал.

– Он сказал это вновь. «Дорогая Мелинда».

Внезапно она сорвалась с места, будто преследуя говорившего, зажигала свет в каждой комнате, в которую входила. Я следовал за ней по всему первому этажу, выключал свет, как только она выходила из очередной комнаты. Когда мы вернулись в прихожую, обойдя первый этаж, Амалия уставилась на лестницу, ведущую на второй.

Долго стояла, как зачарованная, с перекошенным от отвращения лицом, а на мой вопрос: «Что происходит?» – ответила:

– Он отвратительный. Грязный. Мерзкий.

– Кто? – переспросил я, с одной стороны, думая, что это очередная выдумка Амалии, с другой – веря ей.

– Я не буду повторять, что он сказал, – заявила она и выскочила на крыльцо через распахнутую дверь.

Я стоял у лестницы, глядя вверх, гадая, разыгрывала она меня или говорила серьезно, когда услышал тяжелые шаги в коридоре второго этажа. Потом заскрипели ступени, словно кто-то спускался по лестнице. Скрип добрался до площадки между пролетами, послышался треск, будто старая доска переломилась, не выдержав опустившегося на нее веса. Лестницу окутывал сумрак, который скрывал не все. Но того, кто спускался – если спускался, – я разглядеть не мог, как не видел Клода Рейнса в старом фильме «Человек-невидимка».

Всякое плохое случается с хорошими людьми, когда рядом появляются невидимки или им подобные. Я быстро ретировался, плотно закрыв за собой входную дверь, и присоединился к Амалии. Мы спустились по ступенькам и поспешили по дорожке, ведущей к улице.

– Что это все значит? – спросил я, когда вы выходили из калитки.

– Не хочу сейчас об этом говорить.

– А когда захочешь?

– Дам тебе знать, – ответила она по дороге к нашему дому.

– Наверное, нам придется съесть это печенье самим.

– Да. Она не любит овсяное печенье с грецким орехом.

– А он не любит с шоколадной крошкой. И я не думаю, что нашему новому соседу оно придется по вкусу.

– Это не новый сосед, – заверила меня Амалия, когда мы спешили к нашему дому, проходя под высоким платаном.

– Но кто-то там есть, – я глянул на дом Клокенуола.

Сидя в моей комнате у окна, глядя на соседний дом в зазор между задернутыми занавесками, я пытался вспомнить все, что знал о Руперте Клокенуоле. Он чуть ли не сорок лет преподавал английский язык в средней школе Джефферсона. В шестьдесят два собирался выйти на пенсию, но умер за месяц до окончания учебного года.

За свою карьеру дважды признавался в городе «Учителем года». Не женился. Некоторые думали, что он гей, но его никогда не видели в соответствующей компании. В те дни люди не сомневались, что все геи жеманничают или сюсюкают, а то и проделывают и первое, и второе одновременно, и запястья у них без костей. За мистером Клокенуолом ничего такого не замечалось. Он никуда не уезжал в отпуск. Говорил, что не любит путешествовать и вообще домосед. Всегда отклонял приглашения соседей заглянуть в гости, извинялся и обязательно присылал цветы в благодарность за приглашение. Ни о ком не сказал дурного слова. Мягкий и мелодичный голос. Теплая улыбка. Любил возиться в саду. Выращивал потрясающие розы. В домашней обстановке отдавал предпочтение брюкам цвета хаки и клетчатым рубашкам с длинным рукавом. В более холодные дни надевал кардиган. Однажды нашел раненую птичку. Вы́ходил и отпустил, когда она вновь смогла летать. Всегда покупал печенье герл-скаутов, по десять или двенадцать коробок. Когда местный отряд продавал подписки на журналы, покупал и их, а когда однажды они предложили купить связанные вручную прихватки, взял дюжину. Не мог отказать герл-скаутам. Домашних животных не держал. Говорил, что на кошек у него аллергия, а собак он боится. При росте в пять футов и девять дюймов весил фунтов сто шестьдесят. Светло-синие, словно выбеленные глаза, светлые, переходящие в седину, волосы. Лицо столь же запоминающееся, как чистый лист бумаги.

Руперт Клокенуол представлялся мне слишком уже неприметным, чтобы подняться из могилы и призраком вернуться в дом. Чем больше я думал о том, что произошло в его доме, тем сильнее крепла уверенность, что я все неправильно истолковал. Через час, так и не увидев ничего интересного в зазоре между занавесками, я спустился вниз, чтобы помочь Амалии по хозяйству.

Мы проработали полчаса – застилали кровати в родительской спальне, пылесосили, вытирали пыль, – прежде чем я спросил, готова ли она поговорить о том, что произошло. Она ответила, что нет.

Еще через сорок минут, на кухне, когда, переделав все, мы чистили морковь и картошку к обеду, я спросил ее вновь, и она ответила:

– Ничего не произошло.

– Но на самом деле что-то произошло.

Амалия заговорила, сосредоточенно чистя картофелину:

– Что-то бы произошло, если б один из нас или мы оба настаивали, что это так. Если мы оба решим, что ничего не произошло, тогда ничего и не произошло. Ты же знаешь, как говорят: если дерево падает в лесу, но никто этого не видит, значит, оно и не падало. Ладно, хорошо, я знаю, что на самом деле говорят иначе. Если дерево падает в лесу и никто этого не слышит , значит ли это, что оно упало беззвучно. Но моя версия – логичное следствие. Абсолютно логичное. Никаких деревьев в доме Клокенуола не падало, следовательно, нечего там видеть или слышать. Тебе двенадцать, может, ты воспринимаешь сказанное мною бессмыслицей, но еще несколько лет математики и курс логики помогут тебе понять. Я не хочу об этом говорить.

– Раз ничего не произошло, то ты и не хочешь об этом говорить?

– Ты напугана или как?

– Бояться нечего. Ничего не произошло.

– Что ж, по крайней мере, сейчас мы об этом говорим.

Она бросила в меня картофельную шкурку, которая прилипла к щеке, и я сказал:

– Издевательство над родным братом!

– Ты еще не знаешь, что такое издевательство.

Тем же вечером, после того как мы вымыли и вытерли посуду, но прежде чем отец предложил мне пойти в гараж, я отправился туда сам, с саксофоном, тогда как сестра осталась за кухонным столом, где мать обкуривала ее и объясняла, почему картофельное пюре не самый лучший гарнир к жареной курице, пусть даже наши родители положили себе добавку.

Я не сразу начал играть, решив послушать классическую музыку больших оркестров. В углу гаража стоял дешевенький стереопроигрыватель, и пластинок у нас хватало, включая виниловые 1930-х годов, которые мы купили за сущие гроши в магазине подержанных пластинок. В этот вечер я остановил свой выбор на оркестре, который назывался «Энди Керк и его Облака радости». Несколько раз в тридцатые годы и в начале сороковых они становились почти знаменитыми, но не более того. Теперь, тридцать лет спустя, я обожал их тенор-саксофониста Дика Уилсона, Теда Доннелли, одного из лучших тромбонистов того времени, какой свинг-оркестр ни возьми, но больше всего меня потрясала игра на рояле Мэри-Лу Уильямс. Я сидел на деревянном ящике и уже дважды прослушал «Фрогги боттом» и по разу – «Прогуливаясь» и «Раскачиваясь», прежде чем подошла Амалия.

Мы послушали «Покажи им» – музыку написала Мэри-Лу Уильямс, – буги-вуги, которым мог бы гордиться любой большой оркестр, а когда в гараже воцарилась тишина, я вдруг увидел, что моя всегда энергичная сестра не только не приплясывает, но и вообще никак не среагировала на зажигательный ритм. И она не принесла с собой кларнет. То есть сыграть вместе мы не могли.

– Что не так? – спросил я.

Она отошла к единственному маленькому окну, которое выходило на дом нашего усопшего соседа, солнечный свет раннего июньского вечера позолотил ее прекрасное лицо.

– Однажды я оказалась во дворе, стояла у стола для пикника, работала над арт-проектом для школы. Увлеклась, а когда в какой-то момент подняла голову, то увидела Клокенуола по другую сторону забора. Он смотрел на меня. Просто пожирал взглядом. Я поздоровалась, он не отреагировал, и этот его взгляд. Вроде бы в нем читалась ненависть, но на самом деле совсем другое. День выдался теплым, я была в шортах и легком топике, но внезапно почувствовала… словно я голая. Он совершенно переменился. Ничем не напоминал Учителя года, это точно. Облизывал губы, в прямом смысле облизывал, глядя на меня так нагло, даже не могу описать, как нагло, и его переполняло желание . Может, на лице читалась ненависть, ненависть и ярость, но и не только, если ты понимаешь, о чем я.

Я понимал, будьте уверены.

– И что ты сделала?

– Все собрала и ушла в дом.

– Никому не сказала?

– Слишком стеснялась, чтобы говорить об этом. Да и потом, кому я могла сказать? Отец работал. Возвращаясь домой, не желал, чтобы кто-то встал между ним и первой банкой пива. Мать прилипла к дневным викторинам. Я бы скорее сунула руку в пасть крокодила, чем отвлекла ее от Билла Каллена и «Правильной цены».

– Ты могла бы сказать мне.

– Это случилось четыре года тому назад. Тебе было восемь, милый. Когда человеку только восемь, о таком ему знать не нужно.

– А тебе было только тринадцать. Да он же урод!

Она отвернулась от гаражного окна, и ее голову окружил золотой ореол.

– Такое же случилось еще раз, через шесть месяцев. Я выносила мусор, чтобы бросить его в бак, который стоял в проулке. Сначала Клокенуола там не было, но, когда я повернулась, чтобы вернуться в дом, он стоял в каких-то трех шагах. Я ничего не сказала, он тоже, но он опять облизывал губы. И еще… положил руку на промежность. Я протиснулась мимо него. Он ко мне не потянулся, не прикоснулся, ничего такого. После этого ничего подобного не случалось.

– Я его ненавижу, – прорычал я. – Рад, что он умер.

Она опустилась на табурет на колесиках, стоявший рядом с ящиком, на котором я сидел, и уставилась на свои сцепленные руки, лежавшие на коленях.

– Когда мы там были, Малколм, я действительно слышала его голос.

– Действительно слышала. Он сказал: «Дорогая Мелинда». А потом, уже в прихожей, когда я смотрела на лестницу, произнес мое имя… мое имя и что-то грязное.

Она подняла голову и встретилась со мной взглядом. И не разыгрывала меня. Я не знал, что и сказать.

– Держись подальше от этого дома, Малколм.

– С чего у меня возникнет желание вновь туда пойти?

– Не сомневайся. Ты шутишь? У меня мурашки бегут по коже. Жуть!

– Я серьезно. Держись подальше.

– И ты, между прочим, тоже.

– Я к нему и близко не подойду, – ответила она. – Я помню, что слышала, и не хочу услышать вновь.

– Я не знал, что ты веришь в призраков, – сказал я.

– Я не верила. Теперь верю. Держись подальше.

Какое-то время мы посидели молча. Наконец я сказал, что надо что-нибудь послушать, чтобы успокоить нервы, но вместо старых виниловых пластинок поставил альбом с наиболее известными мелодиями Гленна Миллера. Мы любили рок-н-ролл, но сердцем принадлежали к другой музыкальной эре.

Амалия прослушала «В настроении», но, прежде чем зазвучала «Лунная серенада», поднялась.

– Мои нервы это не успокаивает. Пойду лягу в кровать и почитаю. Тот роман. – У боковой двери гаража она остановилась, оглянулась. – Не оставайся здесь после того, как стемнеет.

– Я всегда остаюсь после того, как стемнеет.

– В этот вечер не оставайся. И в последующие.

Чувствовалась, что она испугана. Я кивнул.

После ее ухода прослушал «Лунную серенаду». Потом «Американский патруль». Затем поднял иглу и вернул в начало альбома.

Когда зазвучала мелодия «В настроении», я вышел из гаража и направился в проулок. До наступления темноты оставалось примерно сорок минут. Я зашагал к задней калитке участка Клокенуола.

В двенадцать лет я не отличался особой храбростью. Прекрасно знал свои недостатки и понимал: если ввяжусь в драку с другим мальчишкой, то, скорее, нокаутирую себя, чем врежу ему. И в схватке со сверхъестественным не добился бы особых успехов, если бы мне противостояло нечто более злобное, чем Каспер Дружелюбное Привидение.

Тем не менее я намеревался пересечь двор Клокенуола и подняться на заднее крыльцо, потому что любил сестру больше, чем себя, чувствовал, что разрешить эту странную ситуацию предстоит мне. Никогда я не видел Амалию такой расстроенной, как в те минуты, когда она рассказывала мне о похотливом учителе. Раньше она не знала страха, и решимости ей хватало на двоих. Никто не имел права так пугать ее, и меня злило и огорчало решение сестры ретироваться в спальню и спрятаться за книгу. Именно это, по моему разумению, она делала, хотя я, конечно, не собирался ей этого говорить.

Поднявшись на заднее крыльцо, я не удивился, обнаружив, что дверь черного хода приоткрыта, так же, как парадная, через которую мы ранее уже входили в этот дом. Войдя на кухню, куда проникал свет заходящего солнца, я смело включил свет. Если душа покойника вернулась в дом через месяц после похорон, не было никакой возможности бродить по дому без ее ведома. Я хочу сказать, призрак, само собой, прекрасно осведомлен о том, что происходит в доме, где он поселился.

Увидел тарелку с желтковым пятном, грязные вилку и нож, крошки. Клокенуол вернулся не для того, чтобы прибраться за собой.

Везде включая свет, я прошел через дом к лестнице на второй этаж, по которой при нашем первом посещении дома спускалось что-то невидимое глазу. Остановившись перед лестницей, я прислушался, но меня окружала такая глубокая тишина, что создавалось впечатление, будто дом этот вовсе не в городе, а в некоем пузыре вынесен в далекий космос, где обречен дрейфовать целую вечность.

Вот тут я додумался спросить себя, а чего, собственно, я добиваюсь, придя в это место. Назваться экзорцистом я никак не мог. Моя семья даже в церковь не ходила. Родители не были атеистами, просто с полнейшим безразличием относились к идее Бога и загробной жизни. Собственно, то же безразличие они проявляли ко всему, что не могли съесть, выпить, выкурить и посмотреть по телику, не сильно напрягая мозги. Хорошего ответа на заданный себе вопрос у меня не было, и поэтому, исходя из того, что считается логикой у двенадцатилетнего подростка, я решил, что сюда меня привела интуиция, и я должен доверять ей, как собака доверяет своему нюху.

Внезапно услышав частое постукивание, я сжался и отступил от лестницы, но тут же осознал, что это удары моего бешено колотящегося сердца. Разочаровавшись в себе, огорченный собственной трусостью, я расправил плечи, вскинул подбородок, и, говоря себе невероятную ложь, будто в семейном древе Померанцев воинов пруд пруди, поднялся на второй этаж.

Есть один плюс, когда тебе двенадцать или меньше: ты склонен верить, что тебя ждет вечная жизнь, а потому рискуешь практически без раздумий, и иногда риск оправдывается. За исключением тех случаев, когда происходит с точностью до наоборот.

Наверху, открывая дверь за дверью, осматривая комнату за комнатой, я не знал, что ищу, доверяя своей интуиции, от которой требовалось вывести меня на какое-то знание или инструмент, необходимые для того, чтобы изгнать призрак Клокенуола туда, где ему самое место, если он действительно вернулся с Той стороны, чтобы с вожделением пялиться на мою сестру. В спальне Учителя года стоял письменный стол, на том месте, где кто-то другой поставил бы туалетный столик, и меня потянуло к нему, как железный порошок – к магниту.

Потом случилось нечто странное. Я не помнил, как садился за стол или открывал ящики, но оказалось, что сижу, а передо мной альбом с газетными вырезками. Во всех статьях и заметках речь шла о девочке-подростке, которую звали Мелинда Ли Гармони. « Дорогая Мелинда ». Она училась в средней школе и исчезла за три месяца до своего тринадцатого дня рождения, когда возвращалась домой из школы. На некоторых вырезках стояли даты – все из 1949 года, то есть с тех пор прошло восемнадцать лет. Я смотрел на них с нарастающим ужасом, но не мог не пролистывать, хотя меня уже начало трясти. Полиция – и ей помогало множество добровольцев – прочесала территорию школы, соседние кварталы, Болфор-Парк, через который девочка обычно шла домой. Не нашли никаких следов. За сведения о девочке назначили вознаграждение, никем не востребованное. Члены горюющей семьи, ее пастор, несколько школьных учителей отзывались о ней очень высоко, говорили, что ее – хорошо воспитанного, умного, обаятельного ребенка – ждало прекрасное будущее. Одним из учителей был Руперт Клокенуол. В газетах разместили три фотографии, все сделанные незадолго до исчезновения девочки. Я увидел красивую стройную блондинку с шаловливой улыбкой и произнес вслух: «Такая восхитительная маленькая динамисточка».

Не помню, как я отложил альбом и достал толстый дневник из другого ящика. Пролистывал его, словно сомнамбула, охваченный леденящим кровь страхом, но не мог оторваться. Клокенуол каллиграфическим почерком заполнял страницу за страницей, подробно описывая, что происходило с похищенной им Мелиндой Ли Гармони. Началось все с того, что он предложил подвезти девочку домой. Закончилось – ее убийством семнадцать месяцев спустя. На страницах, которые прошли перед моими глазами, восхвалялся порок, и Клокенуол сожалел только об одном: что убил ее, потеряв контроль над собой, когда похоть и насилие соединились, и он не смог удержать их в узде.

Я услышал, как произношу вслух: «Какая потеря, какая жалость, ее еще можно было использовать и использовать».

Вновь не осталось у меня воспоминаний о том, как я отложил дневник, чтобы достать из ящика еще один альбом, уже с более современными вырезками и фотографиями. В нем хранились статьи из ученической газеты, которые писала Амалия, когда училась в средней школе, где Руперт Клокенуол преподавал английский. Стихотворения и рассказы, которые она публиковала в этой газете. Каким-то образом он раздобыл ее фотографии в седьмом, восьмом и девятом классах, сделанные для школьного ежегодника. Я заметил крестик на серебряной цепочке, который она носила тогда, но не теперь. Присутствовали и фотографии, для получения которых использовался телеобъектив: более юная Амалия, сидящая на переднем крыльце, стоящая во дворе, идущая в гараж или из гаража, который служил ей, так же, как мне, безопасной гаванью. Клокенуол перестал пополнять альбом, когда Амалии исполнилось пятнадцать, и, добравших до пустых страниц, я вновь услышал собственный голос – не собирался произносить эти слова, но не контролировал ни голосовые связки, ни язык с губами: «Такая аппетитная, но слишком близко от дома. Чересчур рискованно. Я не решился. Не решился. Теперь жалею».

Я не помню, как поднялся из-за стола, вышел из спальни, спустился по лестнице. Пришел в себя только на кухне. В руке держал разделочный нож.

Я попытался отбросить нож, но вместо этого еще сильнее сжал рукоятку. Не могу вспомнить, пребывал ли я в ужасе и хотел ли выбежать из дома. Находился все в том же сомнамбулическом состоянии, когда пересекал кухню, направляясь к двери в стене, открыл ее, включил свет в подвале и спустился по крутой лестнице.

Внизу обнаружил небольшое помещение без окон, целиком ниже уровня земли, со стенами из бетонных блоков и земляным полом. Обстановку составляли маленький деревянный стол, два стула и книжный шкаф с набором книг, подходящим девочке двенадцати-тринадцати лет: истории о лошадях, романтическая любовь, приключения. На полу лежал грязный и истлевший матрас. Над ним из бетонной стены торчал рым-болт, с которого свисала цепь, заканчивающаяся наручником.

Покачиваясь, я стоял около печки, уставившись в плотно утоптанную землю, которую усеивали ярко-белые и желтоватые кристаллы, отдаленно напоминающие соль. Теперь Клокенуол делился со мной своими образами – воспоминаниями. Он похоронил убитую девочку в глубокой могиле, засыпав ее порошковой известью, чтобы ускорить разложение и максимально нейтрализовать запах. Мысленным взором я видел, как он присыпал известь землей и утоптал ее. Плакал, когда работал. Не раскаивался в содеянном – из-за потери игрушки. Мелинда пролежала в могиле так много лет, что в подвале дурного запаха не осталось.

Я оторвал взгляд от пола, посмотрел на нож, гадая, с какой целью он заставил меня взять его из ящика стола.

И в этот миг Амалия позвала меня из кухни.

С округлившимися глазами, недоумевая, Амалия спустилась по лестнице в подвал. Роман, который она читала, не захватил ее, не могла она отделаться от мыслей о голосе, который обратился к ней в этом доме. С приближением сумерек она выглянула в окно и увидела, что в доме Клокенуола вновь горит свет.

– Я пошла в гараж, – объяснила она, – тебя не увидела, хотя музыка играла, но сразу поняла, где мне тебя искать. Твой приход сюда – моя вина. Ты не мог поступить иначе, когда я велела тебе не ходить сюда. Ты же мальчик, тебе двенадцать лет, и ты на грани пубертатного периода. Ты храбрый, это уже понятно, но нам нужно быстро уйти отсюда.

Она глянула на матрас, когда спустилась по лестнице, но ужас охватил Амалию лишь после того, как сестра связала его с рым-болтом, цепью и наручником.

Но, разумеется, и тут она не до конца понимала, что здесь произошло. Возможно, никогда не слышала о Мелинде Гармони, похищенной задолго до того, как сама Амалия появилась на свет Божий. Помня о проявленном к ней похотливом интересе мистера Клокенуола, моя очень умная сестра, похоже, догадалась, что наручник и цепь – символы заточения, а грязный матрац служил не только для отдыха. Кровь отлила от ее лица. Но, когда Амалия вновь повернулась ко мне, на лице читалось замешательство, а не страх.

В отчаянии, внезапно обильно вспотев, я пытался крикнуть ей: «Беги! Беги!» – но меня лишили голоса.

– Малколм? Что ты обнаружил? Что здесь произошло?

– Сладостные воспоминания, – ответил я, своим голосом, да только слова эти произнес другой.

Я все стоял, держа нож в руке, нацелив острие в пол, прижимая к ноге. Тут она увидела нож.

– Милый, зачем тебе этот нож? – Она посмотрела на печь, на темные углы подвала. – Кто-то здесь есть? Тебе грозит опасность?

Я направился к ней, мой голос произнес: «Если бы я увидел тебя первой, никогда бы не стал связываться с другой девчонкой».

Глаза Амалии раскрылись еще шире, она попятилась от меня.

Наверху захлопнулась дверь. Я догадался, что она нашла бы ее запертой, если б смогла добраться до верхней лестничной площадки раньше меня.

Она была моей сестрой, я любил ее душой и сердцем, она круглыми сутками дежурила у моей постели, когда я, восьмилетний, заболел гриппом, едва не убившим меня. Она была моей сестрой, и ее кларнет вдохновлял меня на сочинение музыки для саксофона, который быстро становился моей визитной карточкой. Я любил ее, как не любил никого, да и никто не позволял мне любить себя, а потому, если бы мне пришлось убить ее под воздействием злобного призрака, я бы тут же покончил с собой.

Именно я ковылял по жизни, именно мне недоставало грациозности, но в данном случае Амалия зацепилась ногой за ногу, потеряла равновесие и плюхнулась на третью снизу ступеньку. Когда я поднял нож, ее зеленые глаза, глубокие, словно арктическое море, сверкали от страха, чего там – ужаса.

Когда нож достиг верхней точки, я увидел на ее шее серебряную цепочку с крестиком, которую она носила в средней школе, но не после окончания. Наверное, она надела крестик перед тем, как выйти из дома, словно знала, что не найдет меня в гараже, и ей придется вновь идти в этот жуткий дом.

Когда нож начал опускаться, я внезапно осознал, что она купила серебряный крестик на серебряной цепочке и начала носить их в тринадцать лет, после того, как первый раз заметила, как на нее смотрел Руперт Клокенуол в тот самый день, когда она во дворе работала над арт-проектом для школы. Должно быть, она хотела отогнать зло, чувствовать себя защищенной в мире, где никто из нас не может считать себя в безопасности.

Нож опускался не с той скоростью и силой, как хотелось Клокенуолу, да и цель оказалось иной, чем намеченная им. Нож вонзился мне в бедро, я закричал, а вместе с моим криком рассыпались его чары.

И тут же раздался дикий вопль, заметавшийся между стенами, не мой и не Амалии, а в комнатке без окон, где отсутствовал даже источник легкого сквозняка, подул сильный ветер, слишком холодный для летнего вечера, закружил по подвалу, поднимая пыль и кристаллы извести, ветер, воплощающий в себе нечеловеческую ярость.

Я вырвал нож из бедра, отбросил, упал на колено. Рана кровоточила, но еще не болела, и я зажал ее рукой.

Амалия поднялась, а ветер крепчал, дул уже с такой силой, с такой скоростью, что сорвал с конского хвоста резинку, длинные светлые волосы Амалии встали дыбом, их мотало из стороны в сторону, словно она – свеча, а волосы – пламя. Я думал, что ее оторвет от пола и бросит в стену. Крестик подхватило ветром, цепочка натянулась, словно ветер стремился разорвать ее и унести крестик. Но Амалия схватила его рукой и прижала к шее.

Вот тут я и услышал звук, который разбудил меня и притянул к окну прошлой ночью: скрежет металла по металлу. Как было и прежде, он раздался три раза, только теперь ассоциировался не с мечом, который вытаскивали из ножен, а с большой стальной дверью, которая, открываясь, скребла по каменному порогу. Ревущий, завывающий ветер, казалось, вынесло в эту открывшуюся дверь, в подвале вновь стало тихо, спокойно, поднятая пыль медленно опускалась на пол.

Амалию отличали не только ум и сильный характер, но и здравомыслие, поэтому, не теряя времени на разговоры о том, что мы минуту назад пережили, она сказала:

– Твоя нога, рана, покажи ее мне.

Кровь струилась между пальцами, капала на пол, на брюках расширялось темное пятно, но, убрав руку, я обнаружил, что материя не порвана. В изумлении поднял руку и увидел: крови, которая только что заливала ее, больше нет. Пятно с брючины исчезло, на полу не осталось ни капли. Лезвие ножа блестело, чистое, словно только что вымытое.

Я поднялся, целый и невредимый, каким и вошел в этот дом. Амалия тоже встала, наши взгляды встретились, ни один из нас не мог произнести ни слова. Она обняла меня, я – ее, а через какое-то время мы поднялись на кухню.

Вместе прошли по тихому дому, выключая свет там, где я ранее его оставил. Прежде чем покинули дом, я показал Амалии альбом с газетными статьями о похищении Мелинды Ли Гармони, дневник и второй альбом, посвященный уже ей, с фотографиями, сделанными в те годы, когда она училась в средней школе.

Мы по-прежнему молчали. Не видели необходимости облечь наши впечатления в слова, потому что понимали случившееся сердцем.

Закрыли за собой входную дверь, спустились с крыльца. Когда пересекали двор Клокенуола, ночь окончательно вступила в свои права.

У калитки, ведущей в проулок, Амалия повернулась ко мне:

– Значит, Глен Миллер не успокоил твои нервы.

– Мне следовало поставить альбом Гая Ломбардо.

Больше мы никогда не заходили в этот дом. Не хотели говорить о том, что там произошло, отвечать на вопросы о случившемся.

Воспользовавшись пишущей машинкой в зале научных исследований публичной библиотеки, моя сестра написала письмо в полицию, сообщив некоторые подробности того, что они найдут в доме Клокенуола. Позаботилась о том, чтобы стереть все отпечатки пальцев как с бумаги, так и с конверта. Письмо бросила в почтовый ящик в двенадцати кварталах от нашего дома.

Возможно, они подумали, что письмо – чей-то дурацкий розыгрыш. Но не могли не проверить сигнал. История эта неделю оставалась сенсацией, достаточно долго, если учесть, что газеты заполняли материалы о Вьетнамской войне и расовых бунтах в больших американских городах.

Найдя альбом, посвященный Амалии, копы пришли, чтобы поговорить с ней, и она рассказала о тех двух случаях, когда мистер Клокенуол напугал ее, тринадцатилетнюю. Но не проронила ни слова о наших визитах в дом. Возможно, потому, что она никогда не лгала, да и правдивость ее слов не вызывала ни малейших сомнений, у них не возникло и мысли спросить, а не побывала ли она недавно в доме, где произошло убийство, и не она ли – автор анонимного письма. Я не верю в безразличие или некомпетентность копов, которые вели расследование. По моему разумению, причина в том, что благодаря доброму сердцу и чистоте души Амалии некая Сила, наблюдающая за нами, проследила за тем, чтобы избавить ее от чрезмерного внимания прессы.

Мы с ней больше никогда не говорили о тех событиях. Собственно, и говорить-то было не о чем, ибо мы все поняли и приняли. Потом не раз и не два случалось, когда сестра подходила ко мне и крепко обнимала, надолго прижимая к себе вроде бы без всякой на то причины. Но мы оба знали, чем это вызвано.

Как я и упоминал ранее, именно в то лето я познакомился с Ионой Керком, который стал моим другом на всю жизнь. Он любил Амалию, как родную сестру, и очень тепло написал о ней в своей книге, которая называется «Город». В последующие месяцы с нами случилось многое, гораздо больше, чем мы, при нашем богатом воображении, могли себе представить. Все это отличалось от только что рассказанного мной. Мы столкнулись с удивительным и чудесным, злобные призраки нам больше не встречались, но, как выяснилось, в нашем мире есть кое-что и похуже.

Долгие годы дом Клокенуола простоял пустым, потому что никто не хотел его покупать. Когда же его, наконец, продали, покупатель, с разрешения муниципалитета, срыл дом с лица земли, превратив участок в маленький сквер с фонтаном, в котором купаются птицы, и скамейками, где люди могут посидеть, наблюдая за птицами и отдыхая от напряженного городского ритма. На гранитном бортике фонтана табличка с надписью: «МЕЛИНДА ЛИ ГАРМОНИ», которая свидетельствует о том что, девочка не умерла на этой земле, а живет здесь вечно.

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎