Рассказы Н. А. Тэффи. Часть 7.
Ехать по железной дороге всегда было интересно, а тут еще это странное приключение.
Началось так: тетя Женя задремала. Лиза достала книгу - стихотворения Алексея Толстого - и стала читать. Стихи Ал. Толстого она давно знала наизусть, но держать в руках эту книгу было само по себе очень приятно: зеленая с золотом, а на внутренней стороне переплета наклеена бумажка ведомства Императрицы Марии, свидетельствующая, что "книга сия дана ученице второго класса Елизавете Ермаковой в награду за хорошее поведение и отличные успехи".
Лиза раскрывала наугад страницы и читала.
А против нее сидел чернобородый господин, "старый, наверное, лет сорока", и внимательно ее рассматривал.
Заметив это, Лиза смутилась, заправила волосы за уши. А господин стал смотреть на ноги.
Тут уж наверное все обстояло благополучно - башмаки были новые. Чего же он смотрит?Господин опять перевел глаза на ее лицо, чуть-чуть улыбнулся, покосился на тетю Женю, снова улыбнулся и шепнул:
Тут Лиза поняла: он влюбился.
И сейчас же инстинкт, заложенный в каждом женском естестве, даже в таком, пятнадцатилетнем, потребовал: "влюблен - доконать его окончательно!".
И, скромно опустив глаза, Лиза развернула книгу так, чтобы он мог видеть похвальный лист. Пусть поймет, с кем имеет дело.
Подняла глаза: а он даже и не смотрит. Не понимает, очевидно, что это за лист наклеен. Повернула книгу совсем боком. Будто рассматривает корешок. Теперь уж и дурак сообразит, что недаром здесь казенная печать и всякие подписи. Какой странный Никакого внимания. Смотрит на шею, на ноги. Или близорукий? Подвинула книгу на коленях к нему поближе.
Тетка проснулась, вытянулась вверх, как змея, и водит глазами с Лизы на бородача и обратно. И щеки у нее трясутся.
- Лиза! Пересядь на мое место.Голос у тетки деревянный, отрывистый.
Лиза подняла брови удивленно и обиженно. Пересела.
Бородач - как он умеет владеть собой! - спокойно развернул газету и стал читать.
Лиза закрыла глаза и стала думать.
Ей было жаль бородача. Она его не любила, но могла бы выйти за него замуж, чтобы покоить его старость. Она знала, что для него это была роковая встреча, что он никогда не забудет и ни с одной женщиной с этих пор не найдет не только счастья, но даже забвения. И всегда, как тень, он будет следовать за ней. Вот она выходит из церкви в подвенечном платье под руку с мужем. И вдруг над толпой. черная борода. Поднимается молча, но с упреком. И так всю жизнь. А когда она умрет, все будут страшно поражены, увидя у ее гроба черную бороду, бледную, как смерть, с огромным венком из лилий. нет, из роз. из красных роз. Нет, из белых роз. из белых тюльпанов.
Лиза долго выбирала венок на свой гроб. И когда, наконец, прочно остановилась на белых розах, поезд тоже остановился.
Она открыла глаза. Кто-то вылезал из их купе. Чемодан застрял в дверце. Вылезающий обернулся. Бородач! Бородач уходил. Спокойно и просто, даже газету прихватил. И глаз на Лизу не поднял. И это после всего того, что было!
Какие странные бывают на свете люди.
В пять часов вышли на вокзал обедать.
Празднично было в огромной зале буфета. Цветы в вазах, то есть, собственно говоря, не цветы, а крашеный ковыль, посреди стола группами бутылки с вином, блеск никелированных блюд, исступленная беготня лакеев. И все плавает, как в соусе, в упоительном вокзальном воздухе, беспокойном и радостном, с его весенним быстрым сквознячком и запахом чего-то пареного, перченого, чего дома не бывает. И чудесно это чувство беспричинной тревоги: знаешь, что твой поезд отойдет только через двадцать пять минут, а каждый выкрик, стук, звонок, быстро прошагавшая фигура - волнует, торопит, ускоряет пульс.
- Время есть, торопиться нечего.
Нечего-то нечего, а все-таки.
И, когда швейцар ударит два раза в колокол, густо и однотонно прокричит, жутко скандируя слова: "Второй звонок. Поезд на Жмеринку-Волочиск", и сидящий насупротив господин, швырнув салфетку, вскочит с места и, схватив чемодан, ринется к двери, вы уже невольно отодвинете тарелку и станете искать глазами своего носильщика.
Рядом с Лизой сидел молоденький студент в нарядном белом кителе и гвардейской фуражке. Надувал верхнюю губу, щупая, не растут ли усы, и смотрел на Лизу глазами блестящими, пустыми и веселыми, как у молодой собаки.
Он был очень благовоспитанный, очень светский. Взял со стола солонку с дырочками и, прежде чем посолить свой суп, спросил у Лизы:
И рука с солонкой так и оставалась поднятой, ожидая ответа, в полной готовности поставить соль назад, если Лиза не разрешит.
Лиза с аппетитом принялась было за свою куриную котлетку, но после этой истории с солонкой почувствовала себя такой прелестной и тонной, что уплетать за обе щеки было бы совершенно неприлично. Она со вздохом отодвинула тарелку.
- Чего же ты? - спросила тетка. - Вечные теории. А через полчаса есть запросишь.
Как все это грубо! "Есть запросишь!".
После "этого" на него и взглянуть было страшно. Вдруг - смеется?
Потом гуляли с теткой под окнами вагона.
Вечер был удивительный. Пахло дымом, углем. Железный стук, железный звон. Розовое небо, на котором странно горели два огонька семафора - зеленый и красный, - точно для кого-то уже началась ночь.
А удивительнее всего была маленькая березка, вылезшая на самую дорогу, в деловой, технический и официальный поворот между двумя путями рельс. Глупенькая, лохматая, - вылезла и не понимает, что ее раздавить могут.
И во всем этом - и в розовом небе, и в звонках, и в березке была для Кати особая тревога - ну как это объяснить? - тревога, которую мы выразили бы в образе молоденького студента с солонкой в руке. Но это мы так выразили бы, а Лиза этого не знала. Она просто только удивлялась - отчего так необычен этот весенний вечер, и чувствовала себя прекрасной.
- Зачем ты делаешь такое неестественное лицо? - недоумевала тетка. - Стянула рот сердечком, как просвирника дочка.
Проходя в свое купе, Лиза увидела студента в коридоре. Он ехал в том же вагоне.
Тетка спит. Но еще укладываясь, сказала Лизе:
- Постой в коридоре, если тебе душно.
И она стоит в коридоре и смотрит в окно на мутные лунные полянки, на серые кусты, сжавшиеся в ночном тумане в плотные упругие купы. Смотрит.
- Я сразу понял, кто вы, какая вы, - говорит студент, надувая верхнюю губу и потрагивая усики, которых нет. - Вы тип пантеры с зелеными глазами. Вы не умеете любить, но любите мучить. Скажите, почему вам так нравится чужое страдание?
Лиза молчала, делая "бледное лицо", то есть, втягивая щеки, закатывала глаза.
- Скажите, - продолжал студент, - вас никогда не тревожат тени прошлого?
- Д-да, - решилась Лиза. - Одна тень тревожит.
- Один человек. совсем недавно. и он преследует меня всю жизнь. с черной бородой, безумно богатый. Я не виновата, что не люблю его!
- А в том, что вы сознательно увлекали его, - вы тоже не виноваты?
Лиза вспомнила, как подсовывала ему книгу с похвальным листом. Потом ей показалось, что она сверкала на каких-то балах, а он стоял у стены и с упреком следил за ней. Вспомнился и венок из белых роз, который он, кряхтя и спотыкаясь, тащил ей на гроб.
- Без-зумная. - шептал студент. - Пантера! Я люблю вас!
Лиза закрыла глаза. Она не знала, что рот у нее от волнения дрожит, как у маленькой девочки, которая собирается заплакать.
- Я знаю, нам суждена разлука. Но я разыщу вас, где бы вы ни были. Мы будем вместе!Слушайте, я сочинил для вас стихи. Вы гуляли по платформе с вашей дам де компани, а я смотрел на вас и сочинял.
Он вынул записную книжку, вырвал листок и протянул ей.
- Вот, возьмите. Это посвящается вам. Посмотрите, какой у меня хорошенький карандашик. Это мне мама. - и он осекся, - . одна дама подарила.
Лиза взяла листок и прочла:
"Погас последний луч несбыточной мечты, Волшебной сказкою прошли весна и лето, Песнь дивная осталась недопета, А в сердце - ты".
- Почему же "прошли весна и лето"? - робко удивилась Лиза.
Студент обиделся.- Какая вы странная! Ведь это же поэзия, а не протокол. Как же вы не понимаете? В стихах главное - настроение.
Подошел кондуктор, посмотрел у студента билет, потом спросил, где его место.Оба ушли.
Тетка приоткрыла дверцу и сонным голосом велела Лизе ложиться.
Милые, тревожные, вагонные полусны.
Веки горят. Плывут в мозгу лунные полянки, лунные кусты. Кусты зовутся "я люблю вас", полянки "а в сердце ты".
На долгой остановке она проснулась и оттянула край тугой синей занавески.
Яркое желтое солнце прыгало по забрызганным доскам платформы. От газетного киоска бежал без шляпы пузатый господин, придерживая рукой расстегнутый ворот рубашки.
А мимо самого Катиного окна быстро шел студент в белой гвардейской фуражке. Он приостановился и сказал что-то носильщику, несшему желтый чемодан. Сказал, и засмеялся, и блеснул глазами, пустыми и веселыми, как у молодой собаки. Потом скрылся в дверях вокзала. Носильщик с чемоданом пошел за ним следом.
Началось лето. Шумное, прозаическое, в большой помещичьей семье, с братьями-гимназистами, с ехидными взрослыми кузинами, с гувернантками, ссорами, купаньями и ботвиньей.
Лиза чувствовала себя чужой.
Она - пантера с зелеными глазами. Она не хочет ботвиньи, она не ходит купаться и не готовит заданных на лето уроков.
И не думайте, пожалуйста, что это смешно. Уверяю вас, что пятидесятилетний профессор ведет себя точно так же, если войдет в поэтически-любовный круг своей жизни. Так же туманно, почти бессознательно мечтает он, и так же надеется, сам не зная на что, но сладко и трепетно, и так же остра для него горькая боль разочарования.
Ах, все то же и так же.
"Он поэт, - думает Лиза. - Он разыщет меня, потому что у поэтов в душе вечность".
И ночью встает и босиком идет к окошку смотреть, как бегут на луну облака.
- "Угас последний луч несбыточной мечты", - шепчет она целый день.
- Что ты все это повторяешь? - спрашивает ехидно кузина. - Это романс, который еще тетя Катя пела.- Что-о?- Ну да. Еще кончается "а в сердце ты".- Не ммо-может ббыть. Это стихи одного поэта. Не мо. - Ну, так что же? Написан романс лет десять тому назад. Чего ты глаза выпучила? И вся зеленая. Ты, между прочим, ужасная рожа.
Лет десять тому назад.
Лиза закрыла глаза.
О, как остра горькая боль разочарования!
- Чай пи-ить! - закричал из столовой звонкий, пошлый голос. - Землянику принесли! Кто хочет земляники? Скорей! Не то Коля все слопает.
Лиза вздохнула и пошла в столовую.
Конец предприятия
День был свежий, солнечный, не по сезону весенний.
Это первое яркое солнце одновременно и веселит физически, и тихо печалит душу. Как хорошее, но грустное стихотворение. Скажут: «ах, как чудесно!» — и вздохнут.
Но не все читают стихи и не все понимают весеннюю печаль.
Вот эта хорошенькая барышня, так заботливо причесанная и принаряженная, которая только что встретилась в автобусе с подругой, она, кажется, что-то ловила в этой весне беспокойное, когда сидела одна и рассеянно смотрела в окно. Но окликнувшая ее подруга разбила настроение, заговорила о пустом и веселом, и хорошенькая барышня почувствовала себя, глядя на некрасивую и плохо одетую приятельницу, счастливой, улыбнулась милыми ямочками на розовых щеках, поправила тугие завитушки черных глянцевитых волос и отвернулась от того, что могло помешать веселому дню.
— Ты, верно, опять на свидание едешь? — спрашивала подруга, и по голосу ее, по интонации слышно было, что ей и занятно, и чуть-чуть завидно. — Скажи правду, Аня, он тебе нравится?
Аня засмеялась и сделала откровенное лицо. Откровенное лицо — это значит глядеть собеседнику прямо в глаза. Трюк, известный всем вралям. Они в опасные моменты выкатывают глаза и раздувают ноздри.
Аня засмеялась и сказала:
— Ну, конечно. Во-первых, у него есть занятие, так что работать на него не придется, и он не будет все время торчать на глазах. Во-вторых, это вполне приличный человек, чистенький, образованный.
— Странно, — перебила подруга. — Женщина выходит замуж, так сказать соединяет свою жизнь с любимым человеком, и при этом заранее радуется, что не будет его часто видеть. Воля твоя — странно. И ты думаешь, что ты его любишь?
Аня пожала плечами:
— Какая ты чудачка! Он мне нравится, мне с ним, наверное, будет хорошо. Все-таки защитник. Женщине трудно быть одинокой. Вот, например, эта история с Лизой Дукиной. Ведь если бы ее муж не треснул по уху этого нахала.
— Так, значит, ты его любишь? — настаивала подруга.
— Ну, конечно, — нетерпеливо ответила Аня. — Хотя мама говорит, что в наше время брак по любви — слишком большая и совершенно лишняя роскошь. Если подвернулся приличный человек, так и слава Богу. Мне ведь двадцать пять лет. Одиночество очень страшно, дорогая моя.
Подруга иронически опустила углы рта.
— И скоро свадьба? — спросила она.
Аня немножко смутилась и засмеялась.
— Это пока еще неизвестно. Дело в том, что он женат, ну да ведь теперь женятся исключительно женатые.
— Что ты за ерунду плетешь!
— Ну, конечно. Холостые жениться боятся, а у женатого есть навык. Ты заметь, у нас, в эмиграции, женятся либо в девятнадцать лет, либо в шестьдесят.
— А твоему сколько?
— Ему лет сорок. Но ведь это другое дело — он женат.
— Да, он уже начал дело. Он энергичный. Конечно, развод стоит дорого, но он много работает и все, что зарабатывает, тащит адвокату. Он даже говорил, что его жена открыла шляпную мастерскую, так что денег с него, слава Богу, не тянет. Нет, он молодчина.
— А ты его жену не видела? — с любопытством спросила подруга.
— Нет, не видала. Говорят, какая-то коротконогая.
— А детей у них не было?
— Н-не знаю. Об этом он ничего не говорил. Кажется, что нет. Я, знаешь ли, не люблю вести разговоры на неприятную тему. Это уже его дело, все эти дрязги. Я хочу быть светлым лучом, хочу, чтобы наши встречи были солнечными, радостными, всегда красивыми. Поверь, что только таким способом можно чего-нибудь добиться.
— А потом, — продолжала Аня, — к чему эта глупая манера «ам слав»*, непременно растравлять человеку душу? Что он меня любит — это ясно, иначе не бросил бы свою коротконогую дуру и не бухнул бы все, что было денег, на развод. Наверное, ему и так все это трудно дается, а тут еще я, как полагается русской женщине с глубокой душой, начну его пиявить: «страдает ли твоя жена? Может быть, ты из-за меня обидел деток?» Вздор ведь все это. Если бросил, значит, разлюбил, и не я, так другая подцепила бы его.
— Ну, что ж. Тогда и было бы не у тебя, а у другой неладно на душе.
Аня сердито отвернулась.
— А скажи, — спросила подруга, — разве тебе не интересно было бы посмотреть на его жену? Я бы не утерпела. Тем более, что это так просто, раз у нее шляпная мастерская. Ты всегда можешь пойти заказать шляпку. Я бы на твоем месте пошла посмотреть, какая она.
— Разве это так важно? Ну, я вылезаю. Мне в кафе Дюпон. Прощай.
На террасе кафе народу было много. Аня вынула зеркальце, попудрилась и обвела глазами столики.
Он сидел в углу перед стаканом пива и, низко нагнувшись, что-то чиркал в записной книжечке, должно быть, подсчитывал. На минуту поднял голову и, не видя Ани, опустил снова.
Аня заметила, что лицо у него озабоченное и желтое. Некрасивое лицо. Ну, да все равно.
Подошла, сделала задорную улыбку и тут же подумала: «И к чему я так стараюсь? Инстинкт. Откупаюсь от одиночества?»
Он спрятал свою книжку.
— Скажите, друг мой, ваша жена осталась на вашей прежней квартире?
— Да. То есть, кажется. Наверное не знаю. Откровенно говоря, не интересуюсь. Может быть, чашку шоколада?
— А дети у вас есть? У вас есть дети?
Он нетерпеливо вздохнул и постучал по столику, подзывая лакея.
— Дорогая моя девочка, — сказал он, — у меня никого и ничего нет на свете с тех пор, как я вас увидел. Ничего, кроме вас. Итак, чего же вы хотите — кофе или шоколада?
Адрес она помнила потому, что семь месяцев тому назад писала ему по этому адресу письма.
Улица была скверная, на левом берегу, у бульвара Гре-нелль, отельчик без лифта.
Кто у нее здесь заказывает шляпы? Что за идея заводить шляпную мастерскую в таком районе?
— Второй этаж, — ответили ей в бюро. — Ах, нет, не второй, а четвертый. Комната номер двадцатый.
— И зачем я иду? — сама на себя удивлялась Аня. — Мне даже и не любопытно. Не все ли равно, какая у него была жена? Тоже, может быть, страховалась от одиночества, да вот и не выгорело ее дело.
Нашла номер двадцатый. Постучала.
Ей открыла женщина маленького роста с очень испуганным лицом.
— Я насчет шляп, — сказала Аня.
Женщина заморгала глазами, как будто с трудом соображала в чем дело.
«Неужели это она и есть?» — думала Аня.
Воздух в комнате был спертый, пахло какой-то лекарственной мазью. Комната состояла из развороченной кровати с наваленным на ней каким-то тряпьем, стола и двух стульев. На столе, среди обрывков грязного бархата и мятых ленточек, болванка с напяленной на нее шляпой.
— Пожалуйте, пожалуйте, — тихо повторила испуганная женщина.
Она словно была свинчена из двух несоразмерных частей. Верхняя часть до пояса предназначалась для очень большой женщины с высокой грудной клеткой и широкими плечами. Ниже талии — ни боков, ни ног, все как-то страшно быстро и бессильно кончалось. Фигура морского конька. Но лицо, лицо! Такое насмерть перепуганное, что, кажется, сейчас заорет благим матом «кара-у-ул!»
— Вас, наверное, послала мадам Швик? — спрашивала женщина и суетилась, снимала что-то со стола, валила со стула. — Присядьте, пожалуйста. Я, к сожалению, только что отправила множество моделей тут одним американкам. Вам в каком роде надо? Мы сами сочиняем модели. Вот, могу предложить, страшно оригинально, этого уж ни на ком не увидите.
Она содрала с болванки старую фетровую шляпенку.
— Вот здесь можно сделать бант, а тут гусиное крыло или натуральное воронье перо. Страшно носят.
В комнату вошла девчонка в платке на плечах, шмыгнула носом и сказала:
— Раиса Петровна. Они не дают.
Увидела гостью, осеклась и прижалась к стенке.
— Тише, тише, Маня, — засуетилась хозяйка. — Подождите немножко.
«Почему она не говорит громко?» — удивлялась Аня.
— Я вам принесу свой материал, — сказала она жене своего жениха. — Я на днях зайду.
— Если вы оставите мне несколько франков задатку, — запинаясь, сказала та, — я бы подготовила материал и вообще. франков десять.
Аня молча вынула из кошелька деньги. Та чуть-чуть покраснела, взяла и сунула их девчонке.
— Купите сахару, — шепнула она.
Но Аня слова эти расслышала.
На кровати, там, где накручено было тряпье, что-то тихо не то скрипнуло, не то пискнуло. Женщина метнулась на этот писк.
— Простите, — бросила она Ане. — Он болен.
Она повернула то, что Аня считала свертком, чуть-чуть развернула его, и Аня увидела детское личико с забинтованным марлей виском. Личико было бледное до синевы, и с него смотрели серые глаза, огромные от темных под ними кругов и с выражением такой напряженной, такой серьезной тоски, что Аня невольно сделала шаг вперед.
— Он болен, — говорила жена жениха. — Ему делали трепанацию. И все-таки еще болит.
И вдруг маленький — сколько ему было? года полтора, не больше — вдруг он поднял руку и приложил ее ладонью к завязанному виску.
— Слава Богу! — сказал он. — Слава Богу!
Он сказал эти слова с такой невыносимой тоской, что даже странно было слышать от такого крошечного существа столько отчаяния.
— Почему? Почему он так говорит? — в ужасе спросила Аня.
— А это его папа так говорит, когда доктор смотрит ушко, что оно уже заживает. А Борик думает, что это значит, что ушко болит. Вот он и показывает, жалуется, что больно, а повторяет «Слава Богу». Он ведь еще ничего не понимает. Он совсем маленький.
«Ну вот и конец моего предприятия, — думала Аня, спускаясь по узкой винтовой лесенке отеля. — Вот и конец. Больно тебе, подлая дура? Больно! И слава Богу, что больно. Слава Богу!»______________________________________* славянской души (от фр. «âme slave»)
Кошмар продолжался четыре года.
Четыре года несчастная Вера Сергеевна не знала покоя ни днем, ни ночью. Дни и ночи думала она о том, что счастье ее висит на волоске, что не сегодня-завтра эта наглая девка Элиза Герц отберет от нее окончательно околдованного Николая Андреевича.
Эта несчастная Вера Сергеевна боролась за свое сердце и за свой очаг всеми средствами, какие только может дать современность в руки рассудительной и энергичной женщины.
Она писала сама себе анонимные письма, которые потом с негодованием показывала своему преступному мужу. Она постоянно твердила ему о необычайном уме их гениального мальчика и подчеркивала, как важны для воспитания такого избранного существа твердые семейные устои.
Она создавала домашний комфорт и уют, устраивала интересные вечера, на которые созывала выдающихся людей. Она занималась своей внешностью, делала гимнастику, массировалась, старательно выбирала туалеты, делала все, что могла, чтобы быть в глазах мужа молодой, умной и красивой. Никогда, даже в первые годы супружеской жизни, не была она так в него влюблена, как в эти несчастные четыре года "кошмара".
И действительно, если Николай Андреевич мог кому-нибудь нравиться, так именно в эти четыре года. Он сделался элегантным, каким-то подвинченным, загадочным, то бурно веселым, то непредвиденно меланхоличным, декламировал стихи, делал жене подарки и даже отпускал ей комплименты, положим, большею частью, когда торопился уйти из дому и боялся, что его задержат.
- Милочка, как ты интересна сегодня, - рассеянно бормотал он, целуя ее в лоб, - носи всегда это платье.
- У тебя сегодня прием? Я безумно жалею, что не смогу прийти. Но я пришлю тебе корзину цветов. Пусть все видят, что я еще влюблен в свою кошечку.
От него всегда пахло волнующими духами, хотя он не душился. Он всегда что-то напевал, он приносил с собой какой-то воздух влюбленности, от которого все начинали беспокойно улыбаться, лукаво поглядывать и говорить на любовные темы.
Раз в год Элиза Герц давала свой концерт. Вера Сергеевна заказывала к этому вечеру великолепный туалет, собирала друзей к обеду и потом приглашала их к себе в ложу.
Николай Андреевич сидел отдельно в партере, и она следила в бинокль за выражением его лица.
Николай Андреевич был, действительно, околдован Элизой Герц. Его спокойная, расчетливая купеческая натура не сливалась с чуждой для него средой Элизы, но как бы плавала в ней, ныряла и фыркала от удовольствия. Его удивлял и умилял весь этот элегантный сброд, эти вылощенные денди с бурчащими от голода животами, эти томные модницы с наклеенными ресницами, у которых всегда оказывались вещи задержанными в отеле за неплатеж. Эти завтраки в пять часов вечера, обеды в час ночи, неожиданные танцы, вся сложность и запутанность взаимоотношений этих странных и очаровательных людей.
И самая странная и самая очаровательная из них - она, непонятная, до конца не узнанная, мучающая и себя и других, талантливая, яркая, бог, черт, змея - Элиза Герц. За все четыре года ни одного дня не был он спокоен и уверен за завтрашний день. Он никогда в ней ничего не понимал.
Однажды она вернула ему посланный ей дорогой браслет, набросав карандашом на клочке бумаги: "Не ожидала подобного хамства. Мне стыдно за вас". И он, растерянный и униженный, два дня не смел показаться ей на глаза и ломал себе голову - почему она так оскорбилась, когда всего три дня тому назад он дал ей двадцать тысяч и она совершенно спокойно сунула их в свою сумочку и даже зевнула при этом.
В другой раз, получив от него корзинку апельсин, она стала перед ним на колени и сказала, что в этом его поступке было столько девственной красоты, что она все утро проплакала слезами восторга, а из апельсинов велела сварить компот.
И никогда не знал он, что его ждет. И часто, оскорбленный и униженный, возвращался он домой и искал утешения в преданности Веры Сергеевны.
- Веруся, ты ангел, а я свинья, - говорил он. - Но ведь и свинья может требовать доли уважения и ласки. Обними меня, скажи, - ведь наш Володя замечательный мальчик? Я хочу жить для тебя и для него. Только. Заметь - только!
Иногда он забегал домой всего на минутку, метеором, метеором, который сверкал радостью и напевал на мотив из оперетки:
- До свиданья, Веруся. Живу тобой. Не задерживай - меня ждут скучные дела. Тра-ла-ла! Скучные, тра-ла-ла! Дела-ла-ла!
Кончился кошмар совершенно неожиданно.
Элиза давно толковала об ангажементе в Аргентину. Николай Андреевич привык к этим разговорам и не придавал им особого значения. Иногда ему приходилось даже подписывать чеки для каких-то посредников, но ему часто приходилось выдавать деньги на самые непонятные нужды - на какую-то рекламу (чего - неизвестно), на погашение долга по концерту, который, полагалось, должен был дать доход, и т. д. Так что он особого значения этим посредникам не придавал. И вдруг оказалось, что аргентинская гастроль вовсе не мираж, а самый настоящий факт, и что нужно только выхлопотать паспорт и сейчас же отправляться. Разлука предполагалась на полгода и особенно Николая Андреевича не взволновала.
- Отдохну, отосплюсь и поправлю делишки, - бодрил он себя.
Ездили провожать целой компанией в Марсель. Было шумно, угарно и даже весело.
Долгое время Николай Андреевич не мог оторваться от Элизиной жизни. Ездил по ресторанам с ее подругой Милушей, чтобы говорить о ней, кое о чем выпытывать, кое-что проверять задним числом.
Потом Милуша надоела. Она была и глупа, и некрасива, и носила старые Элизины платья.
И все, что говорила она о своей приятельнице, как-то опрощало Элизу, делало ее понятной, лишало тревоги и загадочности.
Он скоро бросил Милушу.
Потом пришло письмо от Элизы с просьбой о деньгах и рассказами о бурном успехе.
Он тотчас же послал требуемую сумму с восторгом.
Через пять месяцев пришло второе требование.
Он исполнил и его тоже, но уже без восторга.
От письма ее пахло какими-то новыми духами, вроде ладана. Очень противными.
Стало скучно. Сразу сказалась усталость от бессонных ночей, кутежей и тревог последнего года. Потянуло спокойно пошлепать пасьянс, поворчать на жену и завалиться в десять часов в постель.
Вера Сергеевна отнеслась сначала с восторгом к счастливой перемене жизни. Потом ее стало беспокоить, что ветреный супруг, предоставлявший ей всегда полную свободу, вдруг так прочно засел дома и выразил столько негодования, когда она раза два, увлекшись бриджем, поздно вернулась. Она почувствовала некоторое неудобство и даже скуку от такого его поведения.
- Ну, это, должно быть, ненадолго, - утешала она себя. - Скоро вернется эта негодяйка,и все пойдет по-старому.
Но по-старому дело не пошло.
Николай Андреевич получил новое требование из Аргентины, на которое ехидно ответил телеграммой: "Получите при личном свидании", на что пришел ответ, тоже телеграфный, в одно слово, латинскими буквами, но чисто русское: "Мерзавец".
Вера Сергеевна, которая по праву невинной страдалицы часто рылась в письменном столе неверного своего мужа и для этой цели даже очень ловко приспособила, в качестве отмычки, крючок для застегивания башмаков, прочла эту телеграмму с двойным чувством - тоски и восторга.
Восторг пел: кончен кошмар.
Тоска ныла: что-то будет?
И тоска была права.
Очаровательный и нежный Николай Андреевич выскочил всклокоченным вепрем из кабинета со счетами в руках и задал бедной страдалице такую встрепку за платье от Шанель и шляпку от Деска, что она горько пожалела о тяжелых годах кошмара.
А тут новое несчастье: "гениальный мальчик" оказался болваном и грубияном. Он в третий раз провалился на первом башо*, и когда отец резонно назвал его идиотом, молодой отпрыск, вытянув хоботом верхнюю губу, отчетливо выговорил:
- Идиот? Очевидно, по закону наследственности.
И тут родители с ужасом заметили, что у него отвислые уши, низенький лоб и грязная шея, и что вообще им гордиться нечем, а драть его уже поздно, и Вера Сергеевна упрекала мужа за то, что тот забросил ребенка, а муж упрекал ее за то, что она слишком с ним нянчилась.
И все было скучно и скверно.
При таком настроении нечего было и думать о поддержании прежнего образа жизни. Уж какие там приемы изысканных гостей. Кроме всего прочего, Николай Андреевич стал придирчив и скуп. Вечно торчал дома и всюду совал нос. Дошло до того, что, когда Вера Сергеевна купила к обеду кусочек балыка, он при прислуге назвал ее шельмой, словом, как будто к данному случаю даже неподходящим, но тем не менее очень обидным и грубым.
Так все и пошло.
Пробовал было Николай Андреевич встряхнуться. Повез обедать молоденькую балерину.
Но так было с ней скучно, что потом, когда она стала трезвонить к нему каждый день по телефону, он посылал саму Веру Сергеевну с просьбой осадить ее холодным тоном.
Вера Сергеевна перестала наряжаться и заниматься собой. Быстро расползлась и постарела.
Она часто горько задумывалась и вздыхала:
- Да! Еще так недавно была я женщиной, жила полной жизнью, любила, ревновала, искала забвения в вихре света.
- Как скучно стало в Париже, - говорила она. - Совсем не то настроение. Все какое-то погасшее, унылое.
- Это, верно, вследствие кризиса, - объяснили ей.
Она недоверчиво качала головой и как-то раз, бледнея и краснея, спросила полковника Ерошина - старого забулдыгу, приятеля Николая Андреевича:
- А скажите, вы не знаете, отчего не возвращается из Америки эта певичка Элиза Герц?
- А Бог ее знает, - равнодушно отвечал полковник, - может быть, не на что.
- А вы не находите, что следовало бы послать ей денег на дорогу? - еще более волнуясь, сказала она. - Вы бы поговорили об этом с мужем. А?