"КИРПИЧ В СЮРТУКЕ". Федор СОЛОГУБ. Несколько штрихов к портрету
Лев Толстой, любивший читать толстые литературные журналы, открыл как-то первый номер «Русской мысли» за 1909 год. Номер целиком был посвящен творчеству русских декадентов и символистов — в нем были помещены повесть известного анархиста Б. Савинкова «Конь бледный», рассказ Федора Сологуба «Белая березка», стихи Блока, Брюсова, Белого, Волошина, З. Гиппиус, Мережковского и других видных представителей модного литературного направления. Вот резюме Толстого, занесенное в дневник: «Без преувеличения: дом сумасшедших, а я дорожу мнением этих читателей и писателей. Стыдно, Лев Николаевич».
«Дом сумасшедших»? И это про Блока-то, Брюсова, Волошина. Хм… А может, если рассуждать здраво и непредвзято, прав Лев Николаевич? Какая-то нездоровая все таки это литература, да и люди какие-то ненормальные… Недаром же немецкий философ Макс Нордау, изучавший жизнь и творчество декадентов, обозвал их «больными выродками». А ведь попал, что называется, в самую «десятку»: какого «декадента» ни возьми, что нашего, что ихнего, — любой из них окажется… как бы это помягче сказать… немного «не того». Взять хотя бы популярнейшего в начале XX века поэта и писателя Федора Сологуба, чьи книги издавались тиражами куда большими, чем книги Чехова или того же Толстого…
ЧЕЛОВЕК-ПАУКФедора Кузьмича Сологуба многие считали колдуном и садистом. «Говорили, что он сатанист, и это внушало жуть и в то же время и интерес», — писала в своих мемуарах современница поэта Л. Рындина. «На душе у него что-то преступное, — говорил человек, издавна знавший Сологуба. — Ядовитое создание».
А вот как описывает Сологуба посторонний ему литератор, которому случалось встречаться с поэтом: «Я надел пальто, поднял глаза на него, чтобы попрощаться. Вы видали слепок с мертвого лица, который как бы он ни воспроизводил черты лица — все же не дает живого выражения, схвачен в момент застылости, оцепенения? Так вот… Маска, совершенная маска! И таково уже действие этого лица, этих глаз — вдруг чувствуешь, что все, все кругом, прикрепленное к чему-то невидимыми цепями, — беззвучно и забвенно. И все это — вместе с этим человеком, в котором что-то смешалось и человечье, и паучье, — окружено зимним унынием, зимней пустотой. Кажется, вот-вот подойдем друг к другу и провалимся в это марево, день и ночь плывущее куда-то».
Нелюдимость, отстраненность и надменность в характере Сологуба не были наигранными, «маской». Сологуб действительно тяжело сходился с людьми.
В мире ты живешь с людьми, —
Словно в лесе, в темном лесе,
Где написан бес на бесе, —
Зверь с такими же зверьми.
Это — стихи. А вот несколько цитат из его «Афоризмов». «Кто сказал: «Сотворим человека по нашему подобию»? Бог Сатане, или Сатана Богу?». «Быть вдвоем — быть рабом». «Людей на земле слишком много; давно пора истребить лишнюю сволочь». «Своя смерть благоуханна, — чужая зловонна. Своя — невеста, чужая — Яга»…
«Что-то недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Такие люди или тяжело больны, или втайне ненавидят окружающих», — сказал Михаил Булгаков. Среди товарищей Санкт-Петербургского Учительского Института Федор Сологуб, тогда еще только Федор Тетерников, хорошо запомнился студентам и учителям своей нелюдимостью и мрачным видом. «Ни вина, ни пива не пил, рестораны и портерные не посещал. Даже в день институтского праздника держался отдельно и не принимал участия в танцах и попойке», — спустя полвека вспоминал сокурсник по институту И. И. Попов.
Вот таким — неприступным, бесстрастным, презрительно холодным — он оставался на протяжении всей своей жизни. Андрей Белый, знавший Сологуба много лет, так описывает облик и манеру поведения Сологуба: «. выходил старичок, лысый, белый, с бородкой седою и шишкой у носа прямого, в пенсне; ему было лишь сорок три года; казался же древним; он вел себя жутковато; усаживал в кресло и ждал, что гость скажет, разглядывая свои пальцы: в глаза не глядел. «Лучше вы нарисуйте штаны Пифагора: и не ерундите», — как бы давал он почувствовать, едко ощерившись: и из усов, белых до желтизны, торчал зуб; и — чернело отсутствие зуба; а взгляд, оторвавшись от пальцев, ел, как кислотою, лицо; так глумился, улыбку в усах затаивши, учитель Тетерников, что он писателя приготовишкою сделал. »
«К такому не подступишься!» — сетовал, кивая в его сторону, писатель-сатирик Ремизов. Одним только своим видом он настолько испугал Ходасевича, что у того «этот страх никогда уже не проходил». «Живой айсберг» — отзыв о нем поэтессы Ирины Одоевцевой. Отзыв Розанова: «кирпич в сюртуке»…
(Федор Тетерников, 1870 г.) «СМЕРТЕРАДОСТНЫЙ»Сологуба часто называли «русским Бодлером». Как и Бодлер, он прославился собственным букетом «цветов зла» — бесчисленным количеством стихов и рассказов, прославляющих смерть и порок.
Ни у одного писателя вы не найдете такого количества самоубийц, таких «красивых» сцен смерти, как у Сологуба. «Смерть, — писал один из его критиков, — основной мотив его стихотворений и исключительный мотив его прозы. У Сологуба нет ни одного рассказа, где бы дело не кончалось смертью, убийством, самоубийством, чаще всего — самоубийством на заре жизни. И умирают самоубийцы Сологуба вовсе не потому, что они разочаровались в жизни, потерпели какое-нибудь крушение надежд и т. п.; их прямо манит к себе смерть. Школьник выбрасывается из окна потому, что на него произвела неотразимое впечатление летящая фигура девочки, выпавшей из четвертого этажа; богатая, красивая девушка закалывает себя перед зеркалом, созерцая свое прекрасное тело…»
«Он, — писала о Сологубе Тэффи, — всю жизнь был одиноким, усталым, боялся жизни, «бабищи румяной и дебелой», и любил ту, чье имя писал с большой буквы — Смерть». «Смертерадостный» — называли его коллеги-писатели. Одни, снисходительно пожимая плечами, относили эту странную смертофилию к оригинальному способу самовыражения. Другие — видели в этом хитрое следование модной теме, приносящей славу и деньги. Третьи, как, например, Горький, называли это психической и политической близорукостью, упрекая Сологуба за то, что его не волнует, «как… бесстрастное прославление смерти подействует на замученных и усталых людей его родины в тяжкий и больной момент, переживаемый ими». (Нет сомнений, что та ужасающая по своим масштабам волна самоубийств, прокатившаяся по России после известных событий 1905-1907 годов, в какой-то степени была вызвана и произведениями Сологуба, чья слава в эти годы как раз достигла своего зенита.)
Еще одним постоянным элементом творчества Сологуба является дикая, почти патологическая, небывалая еще в русской литературе похоть. В его романах «Тяжелые сны» и «Мелкий бес», по словам биографа Венгерова, «фигурируют такие «герои», пред которыми французские маньяки совершенно бледнеют».
Возникает вопрос: а не был ли и сам Сологуб садистом и сексуальным маньяком? Не насиловал ли этот дядя, согласно сюжетам собственных повестей и романов, несовершеннолетних девушек-служанок? Не избивал ли до полусмерти розгами собственных детей и слуг? А может, он еще и с трупами, прости господи, совокуплялся? Нет? Тогда отчего же он так красочно и ярко, с таким животным «аппетитом» описывает всю эту мерзость?
(Федор Сологуб. Начало 1880-х) РОЗГИ УТРОМ, РОЗГИ ВЕЧЕРОМ…Чтобы понять конец, нужно видеть начало. Чтобы ответить на этот вопрос, надо взглянуть на детство писателя. А детство Сологуба было тяжелым.
Сологубу было четыре года, когда умер от чахотки его отец. Мать вынуждена была пойти в прислуги — в семью Агаповых, старых петербургских бар, у которых она когда-то прежде служила. В семье Агаповых и прошло все детство и отрочество будущего писателя.
Двойственность жизни — с одной стороны, господа его баловали и он был на особом положении (читал книги, журналы, слушал музыку и часто посещал театр), с другой — чад и угар кухни, в которой трудилась его мать, с жестокостью вымещавшая на детях тяготы своей жизни, развили в юном Федоре скрытность и отчужденность. Из его детских записей: «Розги в доме Северцова. Розги в доме Духовского… Неудачное ношение письма, меня высекли… Драка на улице, не давай сдачи, высекли…» И так — каждый день.
Слишком частые порки розгами (а били практически за все, хотя поводов, вроде, не было: Федор был прилежным учеником и помощником) заставили свыкнуться с болью и унижением. Позднее Сологуб признавался, что если бы не институт, куда он по протекции Агаповых поступил учиться, эти побои могли бы окончательно превратить его в тупое и жестокое животное.
Однажды, уже работая учителем, он должен был идти к ученику — хождение по домам своих подопечных входило в обязанности учителей. Поранив накануне ногу, Федор Кузьмич не мог натянуть сапог и не хотел идти босиком по грязи. «Маменька очень рассердилась, — писал Сологуб сестре, — и пребольно высекла меня розгами (и это-то взрослого, тридцатилетнего мужчину, учителя! — А. К.), после чего я уже не смел упрямиться и пошел босой. Пришел я к Сабурову в плохом настроении, припомнил все его неисправности и наказал его розгами очень крепко, а тетке, у которой он живет, дал две пощечины за потворство и строго приказал ей сечь его почаще…»
Это — пожалуй, единственный случай, когда он сорвался…
Сохранились отзывы самих учеников о Сологубе-педагоге, которые записала его близкая знакомая 20-х гг., В. П. Калицкая, ездившая после смерти писателя в те школы, где он когда-то преподавал. «Приходили с сочинениями, — вспоминал в разговоре с нею бывший ученик Вытегорской учительской семинарии, — обсуждали их и насчет отметок клянчили. Поставит он два с плюсом, а мы кричим: «Мало, Федор Кузьмич, мало, прибавить надо». Довольно, скажет, довольно. Потом улыбнется, поставит три и большой минус прибавит… Еще в шахматы учил играть. «Плохо, скажет, играешь, вот как надо было». В классе-то он нас по фамилии звал и на «вы», а дома просто: «Сенька, Васька, ты…»»
Тэффи вспоминала: «Когда мы познакомились ближе и как бы подружились, (насколько возможна была дружба с этим странным человеком), я все искала к нему ключа, хотела до конца понять его и не могла. Чувствовалась в нем затаенная нежность, которой он стыдился и которую не хотел показывать. Вот, например, прорвалось у него как-то о школьниках, его учениках: «Поднимают лапки, замазанные чернилами». Значит, любил он этих детей, если так ласково сказал. Но это проскользнуло случайно».
(Сологуб с сестрой. Начало 1900-х) ЧТОБЫ ВЫЗДОРОВЕТЬ, ИНОГДА ДОСТАТОЧНО ЖЕНИТЬСЯКакой же вывод следует из всего сказанного? Вывод простой: Сологуб не был ни садистом, ни сексуальным маньяком. По старой формуле — «что кому болит, тот о том и говорит» — Сологуб переносил на бумагу, в стихи и романы все то, что вызывало боль: свою страшную закомплексованность, ущемленное, «побитое» «я», жестоко подавленное либидо, чудовищную, почти клиническую мнительность и обидчивость. В этом истоки его искания смерти, его «садизма» и нездоровой эротики.
У Аристотеля есть такое наблюдение: «Под влиянием приливов крови к голове многие индивидуумы делаются поэтами, пророками или прорицателями… Марк Сиракузский писал довольно хорошие стихи, пока был маньяком, но, выздоровев, совершенно утратил эту способность». «Выздоровление» Сологуба случилось в 1908 году, когда он, сорокапятилетний, счастливо женился на молодой писательнице Анастасии Чеботаревской. Любопытно, насколько резко после этого меняется тематика его произведений: унылый пессимизм, мрачная мистика и грубая эротика почти исчезают из его произведений, уступив место нежной лирике:
Я не знаю много песен, знаю песенку одну,
Я спою её младенцу, отходящему ко сну,
Я на ротик роз раскрытых росы тихие стряхну,
Глазки-светики-цветочки песней тихою сомкну.
25 лет Сологуб проработал учителем математики. Половина из них — в захудалых провинциальных городах, местах, мало располагающих к творчеству и саморазвитию. Отдадим честь его стойкости: нужно было очень постараться, чтобы не опуститься в таких условиях. Сологуб не только много читал, он еще и творил — сочинял стихи, рассказы, романы, пьесы… А еще — изучал языки, следил за новейшей иностранной литературой, занимался изучением истории античной, европейской и восточной философии, трудился над составлением новаторского учебника геометрии, на службе пытался вдохнуть свет в души своих учеников. Все это помогало молодому человеку отстраняться от гнетущей провинциальной рутины. «Главная цель, — писал он Латышеву — приобрести такую степень образованности вообще, какая достижима в моих условиях».
Когда он добился перевода в Санкт-Петербург, столичные коллеги-учители пришли в восторг и удивление от глубины и обширности знаний этого мешковатого провинциала. Удивлялись ему и редакторы журналов, куда он стал приносить свои стихи и рассказы. Но уже по другому поводу.
КАК «ТЮТЮНИКОВ» ПРЕВРАТИЛСЯ В «СОЛОГУБА»Американского писателя Джона Кейджа как-то спросили, что такое поэзия. «Мне нечего сказать, и я говорю это. Это и есть поэзия» — был ответ. Наверное, именно такое ощущение было у редакторов литературных журналов, впервые читавших стихи Сологуба. «Бред какой-то!» — жирным красным карандашом начертали в одной из редакций на тетрадке его стихов. Нечто подобное, но в более мягкой форме, он получал в виде ответа и в других редакциях. Но однажды ему повезло.
Стихи его понравились редактору «Северного вестника». Не понравилась только фамилия автора — Тетерников. Объяснив молодому автору, что музе «будет крайне неудобно венчать лаврами голову господина Тетерникова», Николай Минский, один из сотрудников журнала, тотчас же придумал ему псевдоним — «Сологуб». С этого времени Федор Кузьмич Тетерников стал Федором Сологубом. Осип Мандельштам позднее удивлялся: и зачем было Минскому придумывать какой-то псевдоним для Сологуба? Ведь Тетерников — «настоящая» и, главное, «похожая на него» фамилия. Она, а не этот «нелепый и претенциозный псевдоним» как нельзя кстати подходила бы к этому «вечно сонному господину». Ни Мандельштам, ни Минский, ни даже сам новоявленный Сологуб не знали, что истинная фамилия «сонного господина» не Тетерников, а… Тютюников. (Отец поэта, бывший крестьянин Полтавской губернии, получив вольную, поменял «мужицкую» фамилию Тютюников на «благородную» — Тетерников.)
Первые публикации вызвали и первую критику. В особенности доставалось Сологубу от двух знаменитых критиков — Буренина и Михайловского, оттачивавших на его рассказах свое остроумие. Другие критики, глядя на этих акул пера, также искали повода высмеять поэта. Сологуб читал оскорбительные отзывы (до конца жизни он собирал через «бюро вырезок» даже самые маленькие заметки, в которых упоминалось его имя), но никак не реагировал на них. И правильно делал: через пару лет содержание критики совершенно изменилось. Дурная слава — все равно слава. И вот уже о нем говорят, спорят, удивляются не только критики, но и вся читающая публика. Мало-помалу он становится модным писателем. Его романы выдерживают несколько переизданий, издаются в Германии и Франции. Его стихи декламируют то тут, то там со всех любительских и профессиональных сцен. В особенности часто звучит стихотворение «Чертовы качели»:
В тени косматой ели,
Над шумною рекой
Качает черт качели
Мохнатою рукой.
Качает и смеется,
Вперед, назад,
Вперед, назад.
Доска скрипит и гнется,
О сук тяжелый трется
Натянутый канат.
Снует с протяжным скрипом
Шатучая доска,
И черт хохочет с хрипом,
Хватаясь за бока.
Держусь, томлюсь, качаюсь,
Вперед, назад,
Вперед, назад,
Хватаюсь и мотаюсь,
И отвести стараюсь
От черта томный взгляд.
Над верхом темной ели
Хохочет голубой:
«Попался на качели,
Качайся, черт с тобой».
В тени косматой ели
Визжат, кружась гурьбой:
«Попался на качели,
Качайся, черт с тобой».
Я знаю, черт не бросит
Стремительной доски,
Пока меня не скосит
Грозящий взмах руки,
Пока не перетрется,
Крутяся, конопля,
Пока не подвернется
Ко мне моя земля.
Взлечу я выше ели,
И лбом о землю — трах,
Качай же, черт, качели,
Все выше, выше… ах!
Журналы, еще недавно его ругавшие, теперь восторженно умиляются «чародейной певучести и музыкальности» его стихов. Его роман «Мелкий бес» приводит в восторг Ленина. Горький, поначалу на дух не переносивший Сологуба, уже пишет о нем, как о «превосходном, удивительно талантливом поэте». Корней Чуковский бурно приветствует его «чудесные, классически прекрасные стихи». Но Сологуб внешне такой же, как и всегда: молчаливый, бесстрастный, холодный. Конечно, он помнит о всех нанесенных ему обидах и по-своему мстит.
Тэффи вспоминала, с какой надменностью Сологуб общался с журналистами. «Помню, как шли мы вместе по фойе театра и к нему подбежал какой-то газетный сотрудник и почтительно спрашивал его мнение о новой пьесе. Сологуб шел, не замедляя шага, не поворачивая головы, лениво цедя слова сквозь зубы, а журналист забегал, как собачонка, то справа, то слева, переспрашивал и не всегда получал ответ. Так мстил Сологуб за измывательства над его первыми вещами».
(Блок, Сологуб, Чулков) ОБЕЗЬЯНИЙ ХВОСТМстительность и справедливость были присущи ему в равной мере. Например, он — далее из воспоминаний Тэффи — «очень бережно обходился с молодыми начинающими поэтами, слушал их порою прескверные стихи внимательно и серьезно и строгими глазами обводил присутствовавших, чтобы никто не смел улыбаться. Но авторов слишком самонадеянных любил ставить на место. Приехал как-то из Москвы плотный выхоленный господни, печатавшийся там в каких-то сборниках, на которые давал деньги. Был он, между прочим, присяжным поверенным. И весь вечер Сологуб называл его именно присяжным поверенным.
— Ну а теперь московский присяжный поверенный прочтет нам свои стихи.
— Вот какие стихи пишут московские присяжные поверенные.
Выходило как-то очень обидно, и всем было неловко, что хозяин дома так измывается над гостем. Зато когда привел к нему кто-то испуганного, от подобострастия заикающегося юношу, Сологуб весь вечер называл его без всякой усмешки «молодой поэт» и очень внимательно слушал его стихи, которые тот бормотал, сбиваясь и шепелявя».
Не очень считаясь с самолюбием других, он, человек справедливый, но, увы, малодушный, совершенно не умел прощать. Даже и пустяковой обиды. Одного резкого слова или небрежного жеста в его адрес было достаточно, чтобы он почувствовал себя оскорбленным. И обиды эти он, кажется, не забывал никогда.
«Еще в 1906 или 1907 году, — припоминал Ходасевич, — Андрей Белый напечатал в «Весах» о Сологубе статью, которая показалась ему неприятной. В 1924 году, т. е. лет через семнадцать, Белый явился на публичное чествование Сологуба, устроенное в Петербурге по случаю его шестидесятилетия, и произнес, по обыкновению своему, чрезвычайно экзальтированную, бурно-восторженную речь. Закончив, Белый осклабился улыбкой, столь же восторженной и неискренней, как была его речь, и принялся изо всех сил жать Сологубу руку. Сологуб гадливо сморщился и произнес с расстановкой, сквозь зубы:
— Вы делаете мне больно.
И больше ни слова. Эффект восторженной речи был сорван. Сологуб отомстил».
А вот история совершенно иного рода. О ней судачили, смеясь или чертыхаясь, как друзья, так и недруги Сологуба.
Однажды — дело было сразу после Нового года (1911 г.) — чета Сологубов устроила вечер-маскарад. Писатель Алексей Толстой попросил хозяйку что-нибудь подыскать ему для новогоднего маскарада, — та предложила ему шкуру обезьяны, которую она с большим трудом достала у одной аристократки, с уговором обращаться с дорогой шкурой очень бережно. Каков же был ужас Анастасии Николаевны, когда она увидела спустя некоторое время спокойно разгуливавшего среди гостей сатирика Алексея Ремизова с обезьяньим хвостом, торчащим из-под его пиджака. Собравшихся забавлял этот отрезанный хвост, но с другой стороны это был скандал. И обвинен был, по понятным причинам, Ремизов, известный своими шутками и мистификациями. Ремизову пришлось писать одно за другим извинительные письма, в которых он отвергал обвинения в свой адрес. Оставался граф Алексей Толстой, на которого и набросилась Чеботаревская. Далее — со слов Николая Оцупа, участника того маскарада:
«Сологуб, недополучив хвоста, написал Толстому письмо, в котором называл графиню Толстую госпожой Дымшиц (намек на еврейское происхождение — А. К.), грозился судом и клялся в вечной ненависти. Свою угрозу Сологуб исполнил: он буквально выжил Толстого из Петербурга. Во всех журналах поэт заявил, что не станет работать вместе с Толстым. Если Сологуба приглашали куда-нибудь, он требовал, чтобы туда не был приглашен «этот господин», то есть Толстой. Толстой, тогда еще начинавший, был не в силах бороться с влиятельным писателем и был принужден покинуть Петербург».
История о «хвосте» долго еще забавляла петербургских литераторов. Виновным на самом деле и был Алексей Толстой — в конце жизни признавшийся, что это он оторвал хвост от шкуры, из озорства. Ремизов же нашел этот хвост и прицепил себе за неимением маскарадного костюма.
«СОБСТВЕННЫМ ТРУДОМ НИКОГДА НИЧЕГО НЕ СДЕЛАЕШЬ ХОРОШЕГО»«Из всех поэтов, которых я знал, каждый считал себя лучше всех», — говорил Цицерон. И правда, какой поэт согласится признаться в своей второсортности? Сологуб в этом ничем не отличался от большинства поэтов. Даже больше: «считал себя лучше всех». «А когда я захочу прочесть хорошие стихи, — сказал он однажды в Царском Селе с эстрады, открывая вступительным словом вечер писателей, в котором и сам, в качестве автора, участвовал, — я обыкновенно беру с полки одну из своих книг, так как я знаю, что встречу там именно хорошие стихи». И сказано было это самым обыкновенным «сологубовским» тоном: спокойно и слегка высокомерно.
При таком отношении к своему творчеству может показаться странным, что Сологуб охотно и много заимствовал у других поэтов и писателей. Порою он не гнушался и откровенного плагиата, целиком переписывая произведение, изменяя лишь фамилию его автора на свою. Тэффи однажды обнаружила, что Сологуб присвоил себе ее стихотворение «Пчелка». «Почему вы их забрали себе. Ведь это же нехорошо так — забрать себе чужую вещь», — обратилась она к нему за объяснениями. И получила в ответ: «Нехорошо тому, у кого берут, и недурно тому, кто берет».
«Вся наша литература, — говорил он, оправдывая свое воровство, — сплошной плагиат. А если бы это было и не так, у нас не было бы великих поэтов, точно так же как не было бы ни Шекспира, ни Гете, которые, как известно, всегда работали на чужих материалах. ». Конечно, такие высказывания Сологуб позволял себе лишь в избранном кругу собеседников. Но дотошные литературоведы и сами обнаружили некие «заимствования». Это вызвало волну обвинений в плагиате. «Эти обвинения совершенно несправедливы, — писал Сологуб в марте 1910 года редактору «Биржевых ведомостей», — если я у кого-нибудь что и заимствую, то лишь по правилу «беру свое везде, где нахожу его». Если бы я только тем и занимался, что переписывал бы из чужих книг, то и тогда мне не удалось бы стать плагиатором, и на все я накладывал бы печать своей достаточно ясно выраженной литературной личности. Там, где хотят видеть меня хотя бы в качестве случайного и редкого гостя, не должны относиться ко мне, как карманному вору».
Сологуба можно понять. Он, всегда ведший скромную, однообразную жизнь, больше других нуждался в заимствованиях. Таковы, по его мнению, законы искусства: «Гениальные поэты только и занимаются подражанием и перепевом. А оригинальные образы и формы — создают слабые поэты. И это — естественно. Зачем человеку — как грибу питаться неорганическими соединениями, над чем-то думать, что-то изобретать? Надо обирать предшествующих поэтов — самым бессовестным образом». Приходится удивляться другому: воровство он возвел в творческий принцип. И даже воспевал его — например, в афоризмах. «Воровать труднее, чем работать. Поэтому справедливо, что удачливых воров почитают люди. Ценят здесь их искусство». «Не теряй времени даром, — работай или воруй, — и наконец станешь почтенным человеком». При этом он держится мнения, что лучше выбрать второе: «Собственным трудом никогда ничего не сделаешь хорошего. Всегда надо пользоваться чужим».
В последние годы жизни, он уже спокойно признавался: «я, когда что-нибудь воровал, никогда печатно не указывал источников. То есть не делал примечаний такого рода: украдено у того-то. И забавно, что меня не могли уличить в плагиате. Только один раз уличили. А ведь я обокрал Бульвера». Это почти дословная запись сологубовского высказывания, сделанная его секретарем В. Смиренским.
Сологуб оставил после себя значительное литературное наследство: стихи, пьесы, романы, рассказы, сказки, статьи… Всего — более тридцати объемных томов. Интересно, сколько из них принадлежит ему, и сколько — «предшествующим» творцам?
(Сологуб и Чеботаревская) «Я ОДНАЖДЫ УСНУЛ ПОД ЕГО ЧТЕНИЕ»Категоричность — свойство незрелых умов. Не будем же и мы столь резки в оценке Сологуба. Конечно же, заимствуя чужие сюжеты, он всегда обрабатывал их, придавая им совершенно новое, свое звучание. И звучание это было особенным и узнаваемо сологубовским. «Я не знаю среди современных русских поэтов, чьи стихи были бы ближе к музыке, чем стихи Сологуба. Даже тогда, когда он рассказывает самые ужасные вещи — про палача, про воющую собаку, — стихи его полны таинственной и захватывающей мелодии», — писал Лев Шестов. И правда, что-то было волшебное в этих стихах. Впечатление одного из современников, слышавшего чтение Сологуба: «Когда Сологуб выходил на эстраду, с неподвижным лицом, в пенсне на черном шнурочке, и совершенно бестрепетным, каменно-спокойным голосом читал действительно волшебные стихи, — он сам казался трагическим противоречием своим, сплетением здешнего с нездешним, реального с небывалым…»: