. ИСТОРИЯ САРАТОВСКОГО КРАЯ И НИЖНЕГО ПОВОЛЖЬЯ
ИСТОРИЯ САРАТОВСКОГО КРАЯ И НИЖНЕГО ПОВОЛЖЬЯ

ИСТОРИЯ САРАТОВСКОГО КРАЯ И НИЖНЕГО ПОВОЛЖЬЯ

"Весной сорок второго года мы получили письмо о том, что бабушку и дедушку вывезли по Ладожскому льду и отправляют на Северный Кавказ в Кисловодск, куда эвакуировали несколько ленинградских вузов. Туда же перевезли и Институт инженеров водного транспорта, где преподавал дедушка.Показать полностью. Позднее, в начале лета, они написали нам из Кисловодска, что устроились хорошо, что там тепло, сытно и что они настаивают, чтобы мы с мамой перебирались к ним. Мама немедленно решила ехать в Кисловодск. Она списалась с папой, который после ускоренного выпуска морской академии служил на Балтфлоте, находясь то в Ленинграде, то в Кронштадте. Папа выслал маме аттестат как жене командира Красной Армии, и мы стали быстро собираться в путь. Мама решила, следуя советам дедушки, водным путем, по Волге, проследовать до Астрахани, откуда можно было перебраться в Кисловодск. Из Костромы после пересадок в Горьком и в Куйбышеве мы неторопливо плыли на большом двухпалубном пароходе. Шел второй год войны. Когда-то роскошный, но теперь довольно обшарпанный и грязный пароход, в дореволюционном прошлом принадлежавший компании «Самолет» или «Кавказ и Меркурий», был переполнен сдвинутыми с насиженных мест возбужденными или подавленными людьми с их котомками и фанерными баулами. На пристанях толпы штурмовали сходни. На пересадках мама в своем цветастом крепдешиновом платье, наверное, том же, что и на пшеничном поле под Фастовом, решительно пробивалась сквозь толпу к военным комендантам, таща меня за руку. Она говорила комендантам: «Я жена командира Красной Армии, вот его аттестат и мои документы. Это его сын Михаил. Мы следуем в Кисловодск к моим родителям, эвакуированным из блокадного Ленинграда. Вот их письма…» Надо сказать, что замученные, очумевшие коменданты неизменно выписывали нам проездные документы и мы получали место в каютах. Последняя пересадка была в Саратове. Мы ожидали парохода вниз по Волге на Астрахань недели две или три. Прямо на пристани мама сняла угол у пожилой женщины, которую звали тетя Паша. Она жила в ветхом двухэтажном доме с деревянным верхом и кирпичным низом на одной из улиц, круто спускавшихся к Волге. Там со мной приключился драматический эпизод. Мама целыми дням пропадала в хлопотах о нашей дальнейшей дороге. Я же болтался по раскаленным от жары прибрежным улицам, чувствовал себя настоящим лихим беспризорником и пристрастился по примеру других саратовских мальчишек кататься «на колбасе» одновагонных трамваев, с воем взбирающихся от набережной Волги вверх к центру. Трамваи шли медленно, и прицепиться к ним не составляло труда. Гирляндами мы висели на задней части вагонов, уцепившись за какие-то выступы. Это было чудесно! И вот однажды на нас, растопырив руки, бросился, откуда ни возьмись, милиционер. Мальчишки прыснули в разные стороны, а я, ошеломленный его внезапным появлением, попался. Меня отвели в милицию, где я просидел несколько часов в душной комнате вместе с какими-то грязными, вонючими дядьками и тетками. Впрочем, мой вид тоже соответствовал этой обстановке. Кажется, на мне были только раздобытая где-то порванная соломенная шляпа, трусы и сандалии. Я был уверен, что теперь закончу свои дни в тюрьме, и непрерывно всхлипывал, размазывая слезы вместе с грязью по голому животу и груди. И вдруг в комнату быстрыми шагами, демонстративно не глядя на меня, вошла мама. Сидевший за барьером милиционер спросил: «Это ваш мальчик?» — «Это не мой мальчик», — сказала мама бесстрастным голосом. «Я твой, я твой!» — закричал я, разразился приступом рыданий и бросился к ней. Такого ужаса, как при ее словах «Это не мой мальчик», я не испытывал ни до, ни после этого. Дома мама отлупила меня бельевой веревкой. Наконец мы покинули Саратов, но так и не добрались до Астрахани. Когда наш пароход подошел к Сталинграду, город пылал от обстрелов и бомбежек. Как я теперь понимаю, мы приблизились к горящему городу в августе 1942 года. Разворачивалась знаменитая сталинградская битва. Немцы почти вышли к Волге. Путь в Астрахань был закрыт. Нас выгрузили с парохода, и несколько дней мы провели на каком-то дебаркадере под грохот непрерывных бомбежек и обстрелов. Наконец нас посадили на пароход — плавучий госпиталь, переполненный ранеными, которых отправляли обратно вверх по Волге, в Саратов. Еще на дебаркадере перед посадкой мама почувствовала себя плохо. В плавучем госпитале выяснилось, что она заболела брюшным тифом. Из-за этого нас поместили в отдельной «опечатанной» каюте, несмотря на то что раненые красноармейцы на пароходе лежали вповалку уже на палубе и в коридорах. Очевидно, опасность эпидемии и документы жены командира Красной Армии подействовали. Наша каюта не была опечатанной в буквальном смысле. Помню, что к нам заходила медсестра с марлевой повязкой на лице. Она приносила нам какую-то еду и питье. Но мама ничего не ела и почти не пила. Она была в бреду. Наш пароход двигался вверх по Волге только в дневное время. Ночами он вставал на якоря вблизи пустынных берегов. Оказалось, что немцы с самолетов набросали в Волгу множество плавучих мин. На носу нашего парохода, когда он, шлепая колесами, тихо продвигался по реке, дежурили матросы с баграми и время от времени отталкивали мины в сторону, отводя их затем вдоль борта за корму. Мы шли до Саратова несколько суток, тогда как пассажирские пароходы проходили это расстояние в мирное время за сутки. По пути мы увидели однажды причаленный к пустынному берегу справа от нас изуродованный взрывом и пожаром большой пассажирский пароход. Говорили, что он наскочил на мину и что много людей там погибло. По прибытии в Саратов маму положили на носилки и унесли куда-то. При этом она пыталась что-то мне сказать, но слов я не разобрал. Она только с усилием протянула ко мне руку и погладила меня по щеке. Тут же подошел какой-то военный, отвел меня на паром, отправлявшийся на противоположный берег Волги, и посадил в кузов грузовика, а сам сел в кабину. В кузове на дощатых скамейках уже сидели несколько мальчишек. Меня в этот момент охватило незнакомое, странное и захватывающее чувство полного одиночества. Я впервые в жизни остался совершенно один. Рядом не было ни мамы, ни бабушки, ни дедушки. Были только чужие люди. Захотелось плакать, но я сдержался. Нас отвезли в приют для военных сирот и потерявшихся детей, расположенный на территории бывшей автономной республики немцев Поволжья, километрах в восьмидесяти к востоку от Волги. Смутно помню этот приют. В памяти возникает большое каменное здание с высокими обширными комнатами, очевидно бывший помещичий дом, окруженное запущенным парком. Комнаты были тесно заставлены множеством железных кроватей. Там постоянно стоял оглушительный гомон пары сотен мальчишек, прерывавшийся окриками воспитателей, которыми служили, как правило, однорукие или одноногие красноармейцы, выписанные из госпиталей. Нас поделили на две группы — круглые сироты и «потеряшки». Меня отнесли к последним — при опросе я заявил, что зовут меня Миша Петров, а мою маму — Лена и что мой папа на фронте. Для оформления и постановки на довольствие этого было достаточно. Жизнь в приюте текла размеренно и однообразно. Занятий никаких не было. Нас кормили три раза в день, чем — не помню, но я почти постоянно ощущал непривычное для меня чувство голода. Кажется, я даже вспоминал несъеденные в Ленинграде котлетки. В перерывах между едой нас выпускали в окружавший наше обиталище парк, где мы, сбившись по возрасту и интересам в стайки, развлекались как попало или просто валялись на траве, загорали. Процветали азартные игры на мелкие деньги в «Чхе» и в «Пристенок». Правила игры в «Чхе» заключались в следующем. Игроки ставили свои монеты в столбик на ровной площадке. Далее с расстояния в несколько метров, отмеченного чертой, по очереди метали «битку» — свинцовый кругляшок диаметром сантиметров в пять, стараясь попасть в столбик и рассыпать его. Первый метальщик выбирался по жребию. Он же первым подходил к рассыпанным монеткам и ударом «битки» по одной из них пытался ее перевернуть. Если ему это удавалось, он присваивал монетку и выбирал следующую для удара. Если же перевернуть монетку ему не удавалось, он передавал «битку» другому игроку, опять-таки по жребию. Некоторые выдающиеся игроки за один подход переворачивали и присваивали все монетки из столбика. При этом, перевернув последнюю монетку, победитель восклицал: «Чхе!» Остальные игроки повторяли этот возглас, давая понять, что они признают результат и готовы начать новый кон. Я был тогда слишком юн для этой игры и ограничивался ролью азартного болельщика. Забегая вперед, скажу, что позднее, уже в Ленинграде в сорок пятом у нас во дворе я стал известным игроком в «Чхе». Пригодился опыт саратовского приюта. Вообще тогда эта игра стала очень популярной в ленинградских дворах. Из-за этого многие монетки, ходившие тогда в обращении, имели выгнутую форму наподобие чашечек. «Пристенок» в приюте больше подходил мне по возрасту и физическим возможностям. Правила этой игры были просты. Первый игрок ударял ребром монетки по стене так, чтобы она упала как можно дальше. Следующий пытался ударить так, чтобы его монетка упала рядом с первой на расстоянии не большем, чем растопыренные пальцы его ладони. Если это удавалось, игрок присваивал первую монетку. Если нет, то в игру вступал следующий и так далее. Через две-три недели пребывания в приюте именно в качестве болельщика игры в «Чхе» мне удалось войти в доверие компании из старших ребят, которым было по десять-двенадцать лет. От них я узнал волнующую секретную новость. Оказывается, трое или четверо из них решили бежать из приюта на фронт. Путь их должен был лежать через Саратов. Я сразу же попросил их взять меня с собой, потому что задумал добраться до Саратова и найти маму. До сих пор не понимаю, как я решился на это. Ведь дело это было очень рискованным. Мы могли заблудиться, потеряться, сгинуть во взбудораженной, взбаламученной прифронтовой области. В конце концов я вполне мог бы и не найти маму. Но тогда у меня не было ни малейших сомнений в том, что я ее найду. Я был уверен, что мама где-то близко и ждет меня. Парк был окружен степью, куда нам строжайше запрещалось выходить. Она простиралась на запад до самой Волги. Решено было набрать объедков хлеба на кухне, где жалостливые поварихи подкармливали нас, и рано утром, когда надзиравшие за нами инвалиды засыпали, через тайную дыру в заборе вылезти из парка в степь. Побег наш прошел гладко. Мы прокрались в парк на рассвете, нашли дыру в заборе, скрытую густыми зарослями одичавшей сирени, и двинулись в степь, держа курс на запад, к Волге. Я плохо запомнил наше путешествие. Вспоминаются только отдельные эпизоды. Помню, например, что я шел босиком. Мои сандалии то ли потерялись, то ли их украли. Но это меня не смущало. Вначале даже приятно было идти по степной дороге по щиколотку в мягкой бархатистой пыли. Я много ходил босиком в то лето, и ступни мои огрубели. Первые два или три дня все шло благополучно. В пути мы ели запасенные куски хлеба и пили воду из каких-то ручьев и даже канав. Ночевали в поле в скирдах сжатой пшеницы. Проходили через пустые брошенные немецкие деревни с заколоченными дверями и окнами, откуда жителей тогда уже выселили. Заходили в русские деревни, где нас иногда подкармливали крестьяне молоком и свежим хлебом. Через несколько дней у меня сильно заболели ноги. Дело в том, что дорога постепенно изменилась, она превратилась в жесткий гравийный тракт. Я вскоре натоптал себе ступни так, что каждый шаг доставлял мне сильную боль. Я терпел, молчал, понимая, что жаловаться бесполезно. Боялся, что ребята меня бросят, и впал в тихое отчаяние. Но, к счастью, в попавшейся нам по пути деревне какая-то женщина пожалела меня. Заметив мои мучения, она быстро приготовила отвар из сухих трав, намочила им тряпки и обмотала ими мне ступни. Мы заночевали у нее на сеновале, и утром мне стало лучше. Это был, кажется, последний день нашего похода. Я так и прошел его с тряпками на ногах, как в лаптях. Наконец на исходе дня мы благополучно вышли к Волге, к пристани парома прямо напротив Саратова. В толкотне подвод нам удалось пробраться на его палубу, покрытую толстым слоем лошадиного навоза. Паром причалил к пристани в Саратове, и я расстался со своими сообщниками по побегу. Они двинулись к железнодорожному вокзалу, чтобы на каком-нибудь военном эшелоне добраться до фронта. Я же решил отыскать тетю Пашу, у которой мы с мамой были на постое несколько недель назад. Я считал, что в этом была единственная возможность найти маму. Адреса тети Паши я не знал, но запомнил обшарпанный двухэтажный дом с кирпичным низом и деревянным верхом на одной и прибрежных улиц. Мне повезло. Помнится, я бродил по ведущим от Волги наверх улицам сравнительно недолго и вдруг увидел этот дом. Тетя Паша с трудом узнала меня, ведь я предстал перед ней немытый, лохматый, в рваной рубашке, с тряпками на исцарапанных ногах, облепленных лошадиным навозом. Она выслушала мою историю, поставила меня на кухне в таз с теплой водой, чтобы размок засохший на ногах лошадиный навоз, осмотрела мою полуистлевшую рубашку на предмет вшей, вымыла меня с мылом, причитая по поводу моей худобы, и накормила. После этого я уснул мертвым сном на душистом тюфяке, набитом сеном и покрытом чистыми простынями. Не помню, сколько дней я прожил у тети Паши. Запомнилось только, как вечерами у нее собирались почаевничать такие же матери красноармейцев-фронтовиков, как и сама тетя Паша. Эти женщины представлялись мне старухами, теперь же я понимаю, что им было лет по сорок—сорок пять, не больше. И вот оказалось, что во время этих посиделок я, фактически сирота, естественно вызывавший у «старух» жалость, приобрел у них еще и необыкновенную популярность. Дело в том, что, напившись чаю, они вполголоса запевали печальные песни. А я знал тогда наизусть полный текст песни «Раскинулось море широко», который запомнил по популярной довоенной пластинке Утесова. И однажды я решился спеть им эту песню. Мое выступление имело огромный успех. Концовка песни о морских похоронах кочегара парохода, умершего во время рейса, была такой: К ногам привязали ему колосник И койкою труп обернули; Пришел корабельный священник-старик, И слезы у многих блеснули… Напрасно старушка ждет сына домой, Ей скажут — она зарыдает. А волны бегут от винта за кормой, И след их вдали пропадаетЭти слова мне очень нравились, и я вкладывал в них максимум эмоций, хотя и не понимал, что такое колосник и как можно койкой обернуть труп. В этом месте песни «старухи» начали всхлипывать и смахивать слезы, очевидно, вспомнив своих фронтовиков. Когда я закончил, тетя Паша придвинула мне сахарницу, полную наколотого щипцами сахара, и сказала, утирая слезы: Ешь, Мишенька, сколько хочешь!После этого я стал непременным участником таких чаепитий, и подобные сцены повторялись раза три-четыре с неизменным успехом. И вдруг однажды в дверях комнаты тети Паши появилась мама — в каком-то застиранном выцветшем ситцевом платье, наголо обритая, худая, весом сорок килограммов, как она потом говорила. Оказывается, тетя Паша все эти дни разыскивала ее по больницам и госпиталям и вот наконец нашла. Помню, как я бросился к маме, прижался к ее худому впалому животу, ощутил запах больницы, ее собственный неповторимый запах, который мне иногда снится до сих пор, и разрыдался. Вот так после моего побега из детского дома я нашел маму и избежал участи военных потеряшек, многие из которых так и прожили свой век в безуспешных поисках потерянных или погибших родителей. Выяснилось, что дедушка и бабушка в Кисловодске осенью 1942 года оказались в оккупации. Мы оставались в Саратове у тети Паши до следующего лета, когда мама отвезла меня в уральский поселок Сысерть к дяде Коле. Там в сентябре 1943 года в возрасте восьми лет я пошел в школу. Туда же из Кисловодска после освобождения от немцев приехала бабушка. В мае 1945 года мы с ней возвратились в Ленинград, где уже были дедушка и мама

МИХАИЛ ПЕТРОВДва эпизода военного детства // "Звезда". 2016 год № 6

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎